— Только такой жизни и хочу: работать с утра и до вечера.
— Ай, да что вы? — недоверчиво вздохнула Ольга Петровна. — Откуда у вас, такой молоденькой, подобные настроения?
— Это мое убеждение: такая жизнь сейчас — самая честная.
— Вы еще рассуждаете, что честно, что нет, — вдруг со слезами выкрикнула Ольга Петровна, — а немцы уже в Сталинград ворвались!.. Мы все никак остановить их не можем, народ кровью обливается, а вы философствуете!
— А вы предпочитаете плакать? — спросил тихий голос Сони.
— Да, уж у меня-то, наверно, больше вашего есть о чем слезы горькие проливать! — вспыхнула Ольга Петровна..
— А что вы можете знать обо мне? — вдруг жарко зашептала Соня. — Я отца и мать и сестру потеряла, и что с ними сталось, не знаю. Может быть, они уехать не успели, а их фашисты замучили; старший брат мой Володя с первых дней войны добровольцем ушел на фронт, и о брате вестей нет… И вот из всей нашей счастливой семьи осталась я одна, совсем одна… Но по-вашему плакать — мне противно!
— Значит, слабому человеку и утешиться ничем нельзя?
— Ищите себе утешение!
— В чем? Где?
— В работе. Я хочу моими собственными руками сделать как можно больше вещей, которые убивают врага! Вот и здесь я так хочу жить!.. Ну, давайте спать…
И Соня накрылась с головой, чтобы не показывать внезапно, совершенно предательски настигшие ее слезы.
В углу большой, неуютной комнаты, заставленной кроватями, казалось, все спали. Но Юля еще все лежала с открытыми глазами, сама не понимая, чем именно ее взволновал разговор тети с Соней. Юле нравилось, как отвечала Соня, и было понятно, что тетя Оля слабый человек, а про нее, Юлю, и говорить нечего.
Она слышала, как Ольга Петровна тихонько вздыхала и ворочалась с боку на бок. Юле захотелось утешить тетку, но что сказать ей, она не знала.
Ей вспомнилась тетя Оля в довоенное время, оживленная, кокетливая, остроумная и, как все утверждали, похожая на актрису. Да и сама она, Юля Шанина, в шелковом пионерском галстуке, что так нарядно алел на матросском костюмчике, считалась в своем отряде и среди всех девочек седьмого класса самой способной и примерной ученицей. Куда же все это делось и почему обе они с тетей стали такими жалкими и слабыми людьми?
«Мы лишились дома и вообще всего… Но вот эта Соня тоже всего лишилась, семью потеряла, одна осталась… а почему она сильнее нас?..»
— Перестань кроватью скрипеть! — вдруг раздраженно зашептала Ольга Петровна. — Чего тебе не спится… ведь утром ранехонько вставать надо. Господи, жизнь проклятая!..
Юля испуганно вытянулась на койке, а потом, передохнув, вдруг решила про себя:
«Обязательно поговорю с Соней».
* * *
Михаил Васильевич Пермяков, придя домой в третьем часу ночи, увидел в столовой Варвару Сергеевну, спящую на тахте. Она спала сидя, опершись локтем на валики, положив щеку на ладонь, — казалось, сон сморил ее на ходу.
— Варенька, милая, спать поди… — зашептал Пермяков, осторожно поднимая ее, — Уходилась ты, вижу…
Варвара Сергеевна еще с тревожных дней молодости, когда скрывала мужа от преследования, сохранила способность мгновенно просыпаться и ясно рассуждать.
— Ой, Миша, я ведь только недавно домой вернулась!
Она рассказала о Соне, о Кузьминой, о детях, наконец о старухе с двумя сиротками и молодой женщине с мальчиком, которых удалось поселить в квартире Артема Сбоева.
— Теперь, когда Нечпоруки от них в стахановский поселок переехали, комната-то свободна. Ну, бабушка Таисья сначала было заартачилась: «Ой, да что ж вы ко мне двух чужих баб с ребятьем вселили, совести у вас нету!» Но мы с Натальей все-таки ее убедили, что приезжая старуха будет присматривать за своими внуками и за чужим мальчиком. А молодая женщина работать на завод пойдет и старухе за ее услугу с голоду не даст пропасть. Да и мы подкормим, старухины внуки ведь дети фронтовиков, и, значит, им можно из наших особых фондов пайки отпускать. Я, Миша, об этом уже в заводоуправление написала; люди-то ведь голодные все, измученные…
— Сделаю, сделаю… А только спать-то тебе все-таки надо… Эко, молоденькая нашлась!
— Нет, погоди еще, Миша. Еще какое возмущение меня сегодня взяло у Сбоевых. Бабушка Таисья хоть и сильно ворчала, но потом унялась… Зато молодая Сбоева гадко себя вела: «Ах, ах, эти эвакуированные нас просто замучили, надоели, надоели досмерти! И когда этому конец будет?» — и тому подобное. И ведь не стесняется, так людям в глаза и режет, бесстыдница! Ох, недаром я ее не люблю, вся в мать свою взбалмошную пошла. «Ты, — говорю я ей, — хоть бы уважаемое имя мужа своего постыдилась позорить!»
— Ну, пусть ее Артем вразумляет, — пошутил Михаил Васильевич и с сдержанной нежностью поправил сбившуюся на затылке жены толстую каштановую косу.
— Ох, а сколько еще там, на площадке-то, горемык осталось, Миша!
— Да, Тербенев в этом деле нас здорово подвел! — нахмурился Пермяков и тут же подумал:
«Так вот, среди забот-то о людях, у нее о своем горе не останется времени думать!»
Ложась в постель, Варвара Сергеевна хотела еще что-то сказать, но глаза ее закрылись. Михаил Васильевич с минуту смотрел на ее спокойное, побледневшее от усталости лицо, потом еще довольно долго курил во тьме. В окно было видно полыхающее розовым светом небо, — в мартеновском цехе шла ночная плавка.
Дмитрий Никитич Пластунов записывал в своей памятной книжке:
«Не только то возмутительно, что Тербенев не выполнил задания военного времени, но отвращает от себя этот человек и тем, что всюду и всегда он прежде всего помнит о своей персоне заместителя! По наследству ли от отцов, по нашему ли недогляду вырабатываются такие характеры — дело от них одинаково страдает: они совершенно лишены чувства нового, они по всякому поводу готовы давать директивы и отучать людей мыслить самостоятельно, гибко, смело. Тербенев возмущен, видите ли, что «какая-то зелень», т. е. Игорь Чувилев и Игорь Семенов, осмелились «шуметь» по поводу своего рационализаторского приспособления, которое уже отлично показало свою пользу на деле. Но это новое поколение нашего рабочего класса — упорный народец и от своего не отступит. Это юные люди, весенний шум, это будущее, которое борется вместе с нами. Тербеневым и Мамыкиным — увы! — это невдомек. Они умствуют и следят за тем, чтобы все было главным образом «директивно правильно», а завод, невзирая на это, недополучает тысячи деталей, а фронт — десятки и сотни танков. Не заметно у этих директивных умников и тревоги за Родину, да и за собственную судьбу, черт возьми! Ведь если жива и сильна Родина, силен и каждый из нас. Эти сухие механики начисто забывают о том, что труд для фронта тысячами нитей связан со всей жизнью народа…»
Зазвонил телефон, голос Костромина спросил:
— Дмитрий Никитич, не желаете ли пройтись немного перед сном?
— Что ж, я не против.
Пластунов и Костромин вышли на широкое Лесогорское шоссе. Яркобелая, словно раскаленная сталь, луна стояла высоко в черно-зеленом небе. Там, где под луной обрисовывались стеклянные скаты новых цехов, небо играло широкими розовыми и желтыми сполохами, будто заря была уже близко. Но заря была еще далеко, — просто в эту глубокую ночь в литейном шло большое литье, а из мартенов выпускали сталь. А дальше, далеко за сполохами, горели под темным небом просторные окна корпусов, и множество звуков летело в ночь.
Пластунов приостановился, послушал.
— Люблю я эту горячую бессонницу!
— Бессонница — это уж точно! — раздался неподалеку знакомый голос Ивана Степановича Лосева.
Он вышел из-за дерева, раскуривая на ходу. Огонек папиросы осветил его густые седеющие усы и сумрачное лицо.
— Теперь вот чудно подумать: было, мол, время, когда наш Лесогорский завод ночных смен не знавал, — глухо заговорил Иван Степанович. — Мы, старики, между собой вспоминали: когда пятилетки-то разворачивались, мы словно хороводы водили!