— Эй, парень, что стоишь мешок мешком? — громко крикнул над ухом Зятьева бригадир молодежно-комсомольской фронтовой бригады Василий Лузин; на его потном лице с вечно лупящимся носом озорно подмигивали маленькие светлые глазки. — Ты что, парень, баню топишь? Одну сторону перегреваешь, а другую тепленькой оставляешь?
— Газ надо перекидывать… — нерешительно сказал Зятьев.
— Так перекидывай же, теленок!
Лузин отошел. Зятьев перекинул газ, потом перекинул опять и, вслушиваясь в гудение пламени, скоро уверился в том, что печь шла ровно. Уже увереннее, бессознательно подражая голосу и жестам Нечпорука, Зятьев приказал:
— Лопаты-ы!.. Дружне-е-е!
И сам не без лихости подбросил несколько лопат руды в огненный зев мартена.
Василий Лузин прошел опять почти вплотную мимо Зятьева, но только грозно кивнул: смотри-де, чтобы все было в порядке! Зятьев украдкой, втайне благодарный, проводил взглядом юркую фигуру Лузина.
«Что-то засиделся наш бригадир у начальства. Видно, не оказалось подмены, придется мне и на доводку печь вести!» — подумал Зятьев, и сердце его сжалось, как у маленького.
Он вспомнил, как Нечпорук учил подручных: «Если дома в печи хлеб дошел, хорошая хозяйка его вынуть торопится, чтобы не перепекся, а если и перепекся, то одному только дому урон. Но если у сталевара печь дошла, а он, как тетеря, перед ней стоит и с выпуском стали не поспешает, тут заводу урон, Красной Армии урон, а тетере на всю жизнь позор!»
В голове у Зятьева вдруг все прояснилось, как на небе после дождя. Нечпорук, властный, вспыльчивый, как порох, но строгий и зоркий бригадир, у которого, по выражению кого-то из подручных, «и на затылке глаза есть», Нечпорук, всевидящий, неутомимый, будто присутствовал сейчас в цехе и будто молча, до поры до времени, следил за каждым движением и даже за каждой мыслью Зятьева. А у Василия Зятьева здесь только и был один человек, кому он мог подражать, — сталевар из-под Ростова Александр Нечпорук.
Зятьев проверил все, что следовало, вернулся на площадку и важно приказал младшим подручным поднять заслонку.
— Посматрива-ай! На доводку-у! — крикнул он зычно и властно, совсем как Нечпорук, и тут же, застеснявшись, закашлялся.
— Вот так-то, парень, лучше! — громко засмеялся снова подошедший Лузин.
Взглянув на его лупоносое улыбающееся лицо, Зятьев вспомнил, как Лузин только что бранил его, и захотел постоять за себя:
— Рано ты на меня кричал!.. Я не хуже других работать могу, да и понимать надо: из деревни недавно.
— Эко! Я тоже из деревни, тоже Василием зовусь, — отрезал Лузин. — А ты уж больно по-сиротски поешь: «Колхозник… деревенский…»
Лузин, передразнивая, состроил смешную рожу.
— А что, в деревне машин не видали? Трактор, жнейку, паровую молотилку видал?
— Видал. Перед войной в нашей МТС и комбайн появился.
— Значит, нечего из себя сиволапого строить… Подбрось-ка еще малую толику в печь…
Глянув сквозь синие очки на оранжево-желтое пламя, Лузин довольно крякнул:
— Хорошо печь на доводку идет. Сталь будет что надо!
Зятьев хотел что-то ответить, но в груди его стало жарко от еще не испытанной никогда гордости. На миг он даже замер, отдаваясь власти этого нового чувства, как вдруг незнакомый густой голос спросил:
— А где бригадир Нечпорук?
Зятьев обернулся и увидел заместителя директора Тербенева.
— Бригадира вызвали к этому… как его… конструктору, — неловко объяснил Зятьев.
— То есть как это «вызвали»? — повторил Тербенев, и его толстые розовые ноздри раздулись. — Как он мог, как посмел (Тербенев топнул зачем-то ногой) уйти без разрешения, оставить производственный процесс на произвол судьбы?
— За подменой пошли, да и вообще тут живые люди остались, — сказал Зятьев, недовольный неожиданным вторжением Тербенева в его работу. — Печь вот на доводку идет…
В эту минуту на площадке показался Нечпорук.
— В чем дело? Що тут стряслось? — удивился он.
— Были вызваны к товарищу Костромину? — словно торжествуя, спросил Тербенев.
— Точно, был с моим сменщиком у товарища Костромина.
— Кто вам это разрешил? Кому был нужен ваш визит к конструктору?
— А то меня не касаемо. Коли был, значит для дела треба, — уже с досадой ответил Нечпорук.
— Но выпуск стали, надеюсь, вас «касаемо»? — передразнил Тербенев.
— Нечего, товарищ замдиректора, мой разговор порочить, — говорю той мовой, як меня ридна мама учила! И обождите еще нашу сталь хоронить…
Подняв заслонку, Нечпорук зло и победно провозгласил:
— Ну вот, скоро выпускать будем!
Будто забыв о Тербеневе, он обернулся к Зятьеву и с силой хлопнул пария по широкой спине:
— Молодец, хлопец! Не подкачал!.. А ну, бригада, готовсь!
Нечпорук сунул руки в кожаные рукавицы и направился к задней площадке. Тербенев на мостик не пошел. Заложив руки в карманы рабочего халата из толстого черного молескина, он с озабоченно-важным видом направился к выходу.
«Та-ак, уважаемый товарищ Костромин! Не вы ли смотрели на меня с этаким великолепным пр-резрением, как на «срывателя» общей работы? А сами чем занимаетесь? Сталевара с работы снимаете? Что за срочность такая? Я в ваших глазах мальчишка, зеленый администратор… н-ну, это мы еще посмотрим, посмотрим!»
Тербенев с силой распахнул дверь с эмалированной дощечкой «заместитель директора», сбросил халат и размашисто сел в кресло. Рука словно сама собой потянулась к телефонной трубке, но осторожная мысль шепнула: «Нет, погодить надо, выбрать минуту — и доложить директору и Пластунову! Прикопить материал, да и шикнуть на нашего конструктора когда-нибудь на заседании, так же как он на меня шикнул!»
В двадцать шесть лет очутиться у заводского кормила — это кое-что говорит о человеке. Трудностей и всякого рода переработки, неизбежной в военное время, Алексей Никонович не боялся: у него крепкие нервы и превосходное здоровье. Получив отдельный кабинет и отдельную машину, Алексей Никонович обнаружил в себе новую черту характера: ему нравилась власть. Он даже хотел бы, чтобы ее было побольше в его руках, этой невыразимо приятной власти, но он все чаще замечал, что ему-то ее как раз и не дают.
«Мне просто не дают развернуться, показать себя. А кто я в будущем? От думы да слова, как говорится, ничего не станется, н-но… случись Михаилу Васильевичу Пермякову уйти, умереть — кого на его место директором поставят? По логике вещей — меня, его заместителя!.. Так почему же, черт вас возьми, не даете вы мне развернуться?»
Алексей Никонович совсем по-мальчишески мог иногда «брякнуть глупость», в которой потом каялся. Иногда он неудачно выступал на собрании и потом злился на себя, что «сунулся, не подумавши». Но что касалось того, что он подразумевал под словом «развернуться», тут все у него было много раз продумано и прочувствовано.
«Развернуться» — значило показаться людям во всем блеске своего администраторского таланта.
«Развернуться» — значило показать старикам, что такое «современный стиль» руководства.
«У меня все было бы четко, ясно, прозрачно! — любил повторять Алексей Никонович в своих голодных, властолюбивых мечтах. — У меня все как по спортивной дорожке бежали бы: попробуй не достичь финиша!»
В стройной системе, процветающей в его воображении, все было разделено по радиусам, как на большом стадионе. Каждый заводской человек, от начальника цеха до желторотого «рассылки», знал свое задание «на данный месяц и день» и обязан был продвигаться к выполнению его директивно и мудро назначенными «сообразно историческому моменту» путями, способами и линией трудового поведения. Эта линия была в его системе так же прозрачна, взвешена, выверена и направлена, как и производственные процессы в цехах. Каждый руководитель работал по предусмотренному плану, каждый знал, например, с кем и когда, в каких именно «узлах» производственного процесса он должен общаться. Изобретать что-либо свое не требовалось; во имя сохранения повсеместной и ровно, как глянец, распределенной энергии каждый шаг в выполнении плана был предусмотрен. Чтобы все силы руководителя поглощались главным образом производством, система предусматривала освобождение памяти от лишних размышлений и забот. Каждый начальник цеха, инженер, сменный мастер должен был иметь всегда перед собой особую настольную памятку о людях и времени. Эта памятка была исключительно любовно продумана Алексеем Никоновичем. Она представляла собой книгу в прочном кожаном переплете (красном или зеленом), с золотыми буквами (название цеха, отдела или лаборатории). Эта книга большого конторского формата состояла бы всего из двух страниц, всегда развернутых, как некие скрижали. В защиту от пыли, солнца или просто от прикосновения рук скрижальные страницы должны быть закрыты прозрачным целлофаном. Сквозь его льдисто-нарядный покров каждый мог обозревать «день за днем, дело за делом, новый месяц, который ему предстояло прожить». Рассеченный пополам, месяц повторял собой, как близнец близнеца, все месяцы года, — стоило ли изобретать новый порядок распределения времени, если оно стало директивным до последней минуты и если предполагалось, что назначенное на данный час и день должно быть безоговорочно и точно выполнено? Дела и время с начала до конца месяца были так бережно вычислены и так систематически выверены, что каждый руководитель должен был знать наперед, сколько минут ему будет предоставлено для выступления на очередном совещании, например, в кабинете замдиректора. Начальники цехов, например, а также инженеры, «сообразно объему ответственности», могли рассчитывать на двадцать минут, сменные мастера и бригадиры — на десять минут. Кто и на каком совещании должен председательствовать, тоже было заранее распределено, — таким образом, и на эту небольшую процедуру тратить времени не приходилось. Все предусмотреть, все знать заранее, все расчленить, всему определить точное, непогрешимое место, чтобы выполнять все без задержки, в назначенный срок, все подвести под действие установленных твердой рукой законов и правил, — вот для чего создавалась мысленно тербеневская система управления людьми, процессами, машинами. В этом систематизированном мире запрещались отклонения от правил и вообще всякого рода неожиданности. Все, что шло из глубин жизни нескольких тысяч человек — рационализаторские предложения, какие-то открытия или изобретения, запросы, критические замечания, — все это казалось Тербеневу случайными мелочами, в силу и значение которых он не верил. Все важное и двигающее вперед технику и науку, как он привык думать, требовало времени, специальных знаний, всесторонней проверки, известных способностей, которыми обладают очень немногие. Поэтому его не интересовали никакие сообщения об улучшениях и приспособлениях, придуманных рабочими: в его глазах все эти «мелочишки» ничего не стоили.