После этого Костромин изложил лесогорские заводские планы, которые коллегия наркомата одобрила и тут же постановила полностью удовлетворить все заявки. Одобрены были и планы завода на второе полугодие 1942 года.
Поздно вечером того же дня он сидел в своем номере и ужинал. В комнате было душно. С улицы сквозь тяжелые маскировочные занавеси доносились какие-то грохочущие шумы. Официантка, поставив на стол чайный прибор, объявила:
— Ну и машин всяких идет опять на фронт!
Костромин выключил свет, распахнул занавеси и вышел на балкон. С высоты седьмого этажа улица с затемненными окнами высоких зданий чернела внизу, наполненная шумом и гулом большого движения. Он долго стоял и слушал поднимающийся все выше к небу бронированный гром… То, что делал и сам он, тоже гремело там, внизу, и стремилось вперед.
Юрий Михайлович наконец отошел от окна, включил свет, походил по комнате. Потом вырвал из большого дорожного блокнота лист со штампом: «Главный конструктор Ю. М. Костромин», разгладил лист на столе и быстро написал:
«Дорогой Иосиф Виссарионович! Приехав на несколько дней в Москву, очень прошу Вас принять меня, чтобы я мог поделиться нашими планами…»
В памяти Костромина будто вспыхнул яркий и широкий поток света. Вспомнилась беседа Сталина с конструкторами в Кремле два года назад. Спокойные, внимательные глаза Сталина будто опять смотрели на Костромина и видели его душу. Юрию Михайловичу нетерпеливо захотелось вновь испытать то чувство, которое владело им в памятный день в Кремле. Холодок радости разлился в груди: может быть, даже завтра он увидит Сталина! «Расскажу ему, как в наркомате одобрили все наши планы». Но другая мысль осуждающе сказала: «Рассказывать? Нашел время! Разве слова твои нужны?»
Утром он улетел на Урал.
И вот не только московская поездка, но и проверка его новой конструкции, как он любил говорить, «с глазу на глаз с совестью» — уже позади.
Новый образец тяжелого танка, исчисленный до последнего винтика, взвешенный точнейшими расчетами, он мысленно видел в движении летом, посуху, зимой, в распутицу, по равнинам и холмам, по шоссе, по бездорожью, по всем путям, где надо было истреблять врага. Его конструкторский замысел уже перешел в сотни чертежей, больших и малых, в колонки цифр, в рубрики наименований, в технологические выкладки, требования, предложения. Собственно говоря, и этот период проникновения замысла в жизнь уже мог считаться пройденным. Теперь, доверенный многим умам и рукам, замысел, обогащенный, окрепший, выверенный, выходил в широкий мир действия. Действию предстояло воплотиться материально в труде многих тысяч рук, пройти сквозь огонь горячих цехов, обращаясь в сталь и литье, в крупные и мелкие детали. Новому замыслу предстояло путешествие сквозь сотни станков, на которых точат, сверлят, строгают, формуют металл умные руки мастеров. Костромину, как всегда, хотелось передать свою мысль из рук в руки, чтобы ее почувствовали все — от сталевара до бригадира по сборке — того самого, кто дает последний сигнал спуска новой машины с конвейера.
Сегодня Юрий Михайлович ждал сталеваров, вызвав для беседы самых знаменитых мастеров скоростной плавки — Сергея Ланских и Александра Нечпорука.
Из окон третьего этажа открывался широкий вид на синие горные хребты, чернеющие массивы лесов, а ближе — на бойкую Тапынь, которая, петляя среди береговых строений, огородов и лужков, пропадала вскоре за лесистым крутояром. Где-то, словно стайка птиц, перекликались звонкие ребячьи голоса. Но это тихое утро еще сильнее заставляло Костромина вспоминать о том сражении, в котором он мысленно участвовал, особенно теперь, тревожным летом 1942 года. Он сражался, не выходя из своего просторного светлого кабинета, отделенный от неприятеля тысячами километров. Он никогда не видел, не знал имени того немца, который конструировал танки с паукообразными крестами на стальной хребтине. Он также не знал, думал ли тот немец о нем, советском конструкторе, но уж Костромин-то о нем думал всегда. Он даже привык чувствовать себя так, будто всюду подстерегал конструктора-фашиста, перерезая ему дорогу.
«А ты еще сидишь в своем конструкторском кабинете, уверенный в своей безнаказанности и в прочности фашистской Германии на… «тысячу лет»! Моего дыхания ты не слышишь, ты даже мнишь, наверное, что наша мысль вообще перестала дышать, пока твои фашистские орды рвутся в глубь русской земли. Но, наперекор смерти, которую вы наслали на нас, мы живы! Ты гонишь, фашист, на меня свое чудовище. Я встречу тебя так, как ты и не ждешь. Мы сделаем все, чтобы наша новая машина была как можно менее уязвимой, маневренной и быстроходной. Это нужно для того, чтобы протаранить любую оборону и продвигаться на любой дороге, в любую погоду, чтобы нам скорее добиться победы!»
Августовское солнце заливало комнату, было жарко. В комнату влетела пчела, зажужжала и стала биться о стекло.
— Ну, ну! — пробормотал Костромин и щелчком выпроводил пчелу за окно.
В эту минуту доложили, что пришли сталевары. Костромин вышел им навстречу.
— Очень рад, товарищи! Рассаживайтесь, пожалуйста. Вот папиросы.
Костромин кратко рассказал о своей последней поездке на фронт, о новых планах Лесогорского завода, а потом положил на стол бесформенный, величиной с кулак, обломок немецкой танковой брони.
— Вот этот кусочек я привез с фронта. Интересно было бы послушать ваше мнение, практиков танковой стали.
Кусок вражеского боевого металла лежал на столе. Сталевары поочередно подержали его в руках.
— Здорово, однако, наша артиллерия фашисту шкуру пробивает: вон ведь как выхвачен кусочек-то, — похвалил Ланских. — На результаты такой работы просто смотреть приятно…
Ланских не спеша смотрел на металл через лупу. Левый глаз его щурился, улыбка то и дело пробегала по губам.
— Так, так… — бормотал он. — Нет, тут нас не обманешь. Да… да… Ну-ка, вглядись, Александр Иваныч.
Он передал лупу Нечпоруку, а сам с все той же улыбкой сказал Костромину:
— Смею думать, что в литье я кое-что смыслю. Тощевата у немцев сталь. Видно, не очень у них богато с сырьем, а значит, литье ненадежное. Фашист на качестве экономит, излом сплошь кристаллический.
— Кристалл, — ответил Нечпорук, — так це не дило! Такой, товарищи, явный кристалл, что очи и без всякой лупы видят!
Да, это были кристаллы, зернистое и коварное сцепление частиц металла. Острые закраины вырванного советской артиллерией куска немецкой танковой брони показывали то внутреннее строение металла, в котором заключалась угроза распада.
— Приятно даже сравнить! — довольно усмехнулся Костромин и достал из ящика стола небольшой, ровно обрезанный стальной кубик. — Вот последний рекомендованный нам образец литья для танковой башни, новая марка. Рецепт ее будет вам вручен.
— Вот уж тут наоборот, — любовно сказал Ланских, — самое чистое волокно! Излом-то какой… а? Умнейший тот был человек, кто первый такое название придумал: волокно! А отлив-то, отлив-то… душа радуется!
— Да, хороший металл, — с улыбкой согласился Костромин.
Глаза Ланских, обычно тускловатые, с ленивой поволокой, с припухшими, красноватыми веками, сейчас голубели ярко и чисто, да и каждое движение его сухощавой фигуры казалось согретым широкой, свободной силой, которую он теперь распахнул не таясь.
— Откладывать не станем. Завтрашнее воскресенье у нас выходное, вот мы с Александром Иванычем в опытный цех и заберемся. Идет, Нечпорук?
Зятьев, оставшись без бригадира, сначала почувствовал себя беспомощным и неумелым. «Подмены», то есть пожилого сталевара Логинова, очевидно, не оказалось дома.
«Черт те что там делается!» — подумал Зятьев и повернул вентиль. Заслонка поднялась, и белое бешеное пламя ударило в глаза. Зятьев вспомнил, как Нечпорук всегда учил, что заслонку не следует поднимать бестолку, и испугался. С первых же дней испугал его завод… Неужели так будет продолжаться всегда, всегда?.. Он боится этой раскаленной шеренги мартенов, свиста пламени, которое, того гляди, обожжет его. Кроме того, ему всегда кажется, что он топчется, как медведь, не поспевает, что другие подручные над ним посмеиваются.