Михаил Васильевич подумал, что никогда за тридцать лет дружной жизни они не разговаривали так, как сейчас. Исподлобья он следил за женой, невесело радуясь плавной свободе ее движений, вдумчивой смелости речи, которую только сейчас заметил.
В заводском кабинете Пермякова ждало письмо от Назарьева.
«Тяжелая и неприятная сцена между нами произошла не по моей вине, — писал Назарьев. — И вообще я не считаю себя виноватым решительно ни в чем. Я должен был выехать немедленно, не успев связаться с Вами, так как торопился не опоздать к поезду. Заверяю моей честью коммуниста и советского инженера, что нигде и ни в чем я не затронул ни Вашего руководящего положения, ни Вашего авторитета. Меня поразило Ваше неприкрыто враждебное отношение ко мне и подозрительность, основанная на посторонних соображениях и обстоятельствах. Им я никогда свою жизнь не подчинял и тем более не подчиню сейчас. В интересах дела я готов принять любую комбинацию, которая дала бы возможность и мне и Вам, не отвлекаясь посторонними обстоятельствами, выполнять свой долг перед Родиной».
Пермяков мрачно пожал плечами: никакой «комбинации» он придумать не мог. Но странно — теперь он думал о Назарьеве спокойнее. Ему даже вспомнилось, как вздрогнул тогда Назарьев, как залилось его лицо румянцем, — он, конечно, не ожидал такого взрыва.
«А я сам ожидал?» — который раз спрашивал себя ночью Михаил Васильевич.
Он жадно курил, вспоминал. Конечно, всему виной его подозрительность и привычка «доглядывать» за людьми, ища в них сначала недостатки. Но, может быть, он вообще не любит искать? Не слишком ли он привык к тому, чтобы люди его искали и показывали ему все как на ладони: «Смотри, вот чем я богат», А умеет ли он, по выражению Пластунова, наталкивать ладей на их собственные богатства опыта, знаний, мастерства? Иногда он посмеивался над Пластуновым, что он слишком всюду «влезает», обо всех думает, — но парторг неизменно повторял: «Разве мы, руководители, обязаны только приказывать и требовать выполнения? Чувствуйте себя Колумбами, помогайте людям расширять собственные пределы». После подобных разговоров Михаил Васильевич раздраженно думал: «Колумбы! Поэзия всякая, черт бы ее взял!» Он всегда утверждал, что никакой поэзии в его натуре нет: он практик, и под ногами у него «грешная, простая земля». А не лень ли мешала ему чаще вдумываться в происходящее и больше оглядываться на себя? И не лучше ли было бы поменьше обвинять и подозревать других? Вот он обрушился на ничего не подозревавшего Назарьева, выплеснул свою злость, а она сама ударила его прямо в сердце, — и тошно, и стыдно. Назарьева он не унизил, не ослабил и, тем более, ничем не убедил. Для Назарьева все его страдания и их причина — только «посторонние обстоятельства», которых он даже, оказывается, и не предполагал. Значит, Назарьев вносит в работу от себя что-то иное, чем он, Михаил Пермяков. Что же именно? Уж не эту ли самую мечту, этот накал, как любит говорить Пластунов?.. «Не придется ли тебе, Михаил Васильевич, все-таки взвесить все, что ты считал «невесомым», «баловством» и «выдумкой»? «В бурю живем», — сказала Варя. Она смотрит так, будто приобрела что-то очень ценное. А что приобрел ты, «старый практик» на «грешной, простой земле»? Разве не пришло к тебе огромное богатство техники и опыта, которое, конечно, и после войны останется на заводе? Да, богатство привалило невиданное. А приготовился ли ты принять его? Чем ты лично обогатился? Вспомни, как ты однажды, словно взойдя на вершину, увидел свой завод во всей его действительной, омолодившейся силе, — когда ты слушал Сталина! Теперь тебе стыдно, старый практик, трезвая, деловая натура!»
На другой день, перед обедом, у Пермякова был производственный разговор с Пластуновым, и решительно по всем вопросам оба были единодушны. Директор украдкой посматривал на Пластунова и гадал про себя: знает или не знает он о вчерашней истории? Но лицо Пластунова, желтое, с ввалившимися глазами, было непроницаемо спокойно. «Не знает!» — облегченно подумал директор. Потом, когда, обдумывая что-то, Пластунов исподлобья взглянул на него, Пермяков, весь сжавшись, решил: «Знает, все знает, Назарьев рассказал!»
Прошло два дня, и самые придирчивые наблюдения показали Пермякову, что Пластунов относится к нему попрежнему. В разговорах он спокойно соединял имена директора и его зама, а на третий день предложил собраться «на полчасика» — побеседовать об «еще большем ускорении строительства мартеновского цеха».
Михаил Васильевич даже побледнел, увидев на совещании Назарьева. Николай Петрович вошел в его служебный кабинет, совершенно так же приглаживая волосы, как и перед последним скандальным разговором. Назарьев сделал общий поклон, и хотя обычно он таким образом здоровался со всеми, Михаил Васильевич с подозрительной горечью подумал: «Всем кланяется, чтобы мне руки не подать!» Ему показалось, что Назарьев нарочно не смотрит в его сторону.
Когда Михаил Васильевич сказал, что конец декабря — вполне реальный срок для пуска нового мартеновского цеха, Назарьев добавил своим ровным голосом:
— Под новый год обновим мартены.
— Превосходно! — весело сказал Пластунов и кивнул директору и заместителю.
«Ничего не знает! — уже уверенно решил Пермяков и вдруг подумал: — А может, у него случая не было Пластунову рассказать? Вот возьмет да сейчас все и расскажет!»
Эта мысль мучила его весь день.
— Ох, Варя, — сказал он жене, горестно поматывая большой сивой головой, — расскажет Назарьев нашему Пластунову! А я уж вырос из тех годов, чтобы краснеть да глаза прятать!
— Не скажет он! — уверенно возразила Варвара Сергеевна. — И перестань ты изводиться, Мишенька, медведушко ты мой!
Она притянула его поникшую голову к своей большой теплой груди, и он устало закрыл глаза. Ох, если бы никогда не было этого проклятого разговора!
* * *
Строители мартеновского цеха обратились с призывом к молодежи завода и района — помочь пустить новые печи, чтобы встретить 1942 год производственными победами. В заводской многотиражке и в областной газете появились статьи и вызовы лесогорских комсомольцев районным организациям, товарищам и знакомым: «Идите к нам, помогайте!»
Артем Сбоев, Игорь Чувилев и все те, кто составлял «костяк» ремонтного цеха, не выходили из завода. То же самое происходило и в других цехах: вновь пришедшую молодежь, а также девушек и женщин — вчерашних домашних хозяек обучали разным специальностям «скоростными способами». Артем, со своей стороны, дал обещание «в кратчайший срок подготовить целое войско слесарей, электриков и монтажников». В своих статьях в многотиражке он рассказывал об удачном опыте собирания и освоения новых сил, как это уже было при подъеме медного великана.
Через два дня, возвращаясь с работы, Таня встретила на улице Верочку. Она шла в новой серой шубке, пряча нос в пушистую муфту с помпошками.
— Я сегодня никак нагуляться не могу! — со смехом объявила она Тане.
— У тебя теперь ночная смена?
— Никакая! — беззаботно расхохоталась Верочка. — Я ушла с завода.
— То есть как это? — опешила Таня. — Ведь ты уже начала работать, квалификацию получила…
— Ну и что ж из того? Я еще вчера договорилась с начальником цеха… Я посмотрела этак на него и сказала: «Ах, — говорю, — эта работа не по силам мне. Я надорвалась, совсем больна, и мать у меня лежит… братья на фронте, некому за ней ухаживать, стакан воды подать…»
Она вдруг осеклась, увидев устремленный на нее строгий синий взгляд.
— Ты сознаешь хоть сколько-нибудь, что ты сделала? — возмутилась Таня.
— Ах, как вы мне все надоели! — обиженно рассердилась Верочка и, надев на палец шнур, с силой закрутила муфточку. — Я не святая, врать не умею и не желаю: я пошла в цех, чтобы не потерять Артема, и я старалась, я честно заработала, если уж на то пошло, и мою свадьбу, и то, что Артем наконец мой!..
— Если бы я знала, какая ты окажешься, я не пошла бы к тебе на свадьбу.