— Вы опять угадали, дорогой мой.
Пластунов потер лоб и взглянул на Костромина виноватыми и печальными глазами.
— Ее состояние настолько ухудшилось за последние дни, что я, как видите, вынужден был… вломиться к вам…
— Да что же все-таки произошло?
— Леночка сегодня особенно беспокойна и слаба. Услышала вашу музыку (у нас форточка тоже все время открыта), услышала, как вы тут музицируете, и начала рыдать: «Вот какая несправедливость — в музыке моя жизнь, а я не могу играть… а вот Костромин, у кого музыка на десятом плане, играет, когда ему вздумается…» К кому-нибудь другому я не пошел бы рассказывать об ее страданиях и всех капризах больного человека… и прошу извинить меня.
— Что вы, Дмитрий Никитич! Но вот, честное слово, никогда не думал, что от моей… музыкальной чепухи так может страдать другой. Обещаю вам клятвенно следить за этой вот… за этой… — и Костромин с сердцем захлопнул форточку.
Пластунов сидел, сутулясь и низко склонив голову, словно подавленный какой-то безысходной мыслью.
— Что же, Елена Борисовна тоскует очень? — исподлобья поглядывая на Пластунова, осторожно спросил Юрий Михайлович.
— О, еще как! И последствия контузии сказываются: ослабела деятельность сердца, мучительные невралгические боли; затем — это самое плохое — началось опухание рук. Нынче легче, завтра хуже… Тяжело.
— Н-да-а… — пробормотал Костромин: утешать он не умел.
В эту минуту в дверь постучали. Вошел Иван Степанович. С многозначительным видом он обратился к Пластунову.
— А мы с дочкой моей очень просим вас, Дмитрий Никитич, зайти к нам на минуточку: важное у нас к вам дело, душевное, можно сказать, обстоятельство…
Дома Иван Степанович сел рядышком с парторгом и начал издалека:
— Скажем, оставил человек потомкам своим древо плодоносное и заказал на многие годы: «Берегите, умножайте плоды его на радость». Так оно и шло. И вот кто-то перестал дорожить этим древом славы: «Ладно, пусть кто хочет с него яблочки дорогие срывает, новые вырастут». У нас, Лосевых, свое древо славы — мастерство. У нас скудоумных и худоруких в мастерстве не бывало. Зять мой, Матвей Темляков, не имей он мастерства, не попал бы в нашу семью ни-по-чем! А теперь очень обидно мне, что зять мой Матвей Петрович…
— Позволяет с вашего фамильного дерева яблоки срывать.
— Точно, Дмитрий Петрович, точно. Сакуленко — кузнец хороший, но приезжий. Кончатся беды, и он опять на свою сторону уедет…
— И, чего доброго, вашу фамильную славу обездолит…
— Вот то-то и обидно… — протянул было старик и вдруг осекся: парторг смотрел на него что-то очень уж замысловато, как в игре перед удачным ходом: «А я тебя сейчас собью!»
— Продолжая ваше сравнение, Иван Степаныч, хочу вам только напомнить, что всякое плодоносное дерево требует ухода: срезайте сухие, старые ветки, удобряйте почву… верно?
— Правильно.
— А уж говорить о том, какой требуется уход за мастерством, не мне вам об этом рассказывать, Иван Степаныч. И скажем прямо, плохое то мастерство, что на месте топчется, перемен боится.
— Это верно.
— А как вы думаете, может в наше военное время называться подлинным мастером человек, который воображает, что его мастерство служит только е м у, е г о гордости?..
— Согласен, — заметно смутился Иван Степанович. — Все, что имеем в мастерстве нашем, Родине, фронту отдаем.
— Так о чем же тревожиться лосевскому роду мастеров? О том, что, глядя на их мастерство, другие захотят работать лучше? Или вы хотите, чтобы вокруг вашего дерева славы образовалась пустыня?
— Как можно, Дмитрий Никитич! Того у меня и в мыслях быть не могло.
— Ну вот и прекрасно! Значит, мы с вами друг друга вполне понимаем, Иван Степаныч!
Проводив Пластунова, старик растерянно досмотрел на дочь:
— Слышала, как он вопрос повернул? Можно сказать, заглянул в самый корень. И, знаешь, Катерина, нехороший смысл получается, если вдуматься: что же, выходит, я своему брату, рабочему, как завистник, бревно поперек дороги буду бросать? Нет, хватит, дочка, хватит… втравишь ты меня в историю на старости лет, и опозорюсь я перед Дмитрием Никитичем, как последний дурак или жулик. И не проси, не проси.
…Катя поднималась к себе сумрачная и словно еще более раздраженная, чем вышла из дому.
— Отвела душу? — иронически спросил муж. — Что Иван Степаныч?
Катя сняла берет и упрямо тряхнула головой.
— Что? Папа на тебя обижается, — с нарочитой сдержанностью ответила она и, решив, что нападать в ее положении лучше, чем отступать, повторила еще более подчеркнуто то, что говорила ему недавно, имея в виду Сакуленко: — А ты все-таки представляешь себе, что люди могут натворить ради славы?
Она уже спала, а Матвей все курил у окна, глядя на заводские огни.
В обеденный перерыв, в заводской столовой, Темляков подошел к Сакуленко:
— Дай прикурить.
Сакуленко молча протянул ему свою трубку и отвернулся, продолжая с кем-то разговаривать.
— Ты что это нынче… как по-вашему говорят… сумный такой? — как ни в чем не бывало, спросил Матвей.
— А тебе что? — не поворачивая головы, бросил Сакуленко.
— Да я так… вообще… — сконфузился Матвей, отошел и выругался про себя: действительно, он — простота. Его же ущемить хотят, а он еще пытается сохранить добрые отношения на работе. Сакуленко почти оскорбительно сейчас отнесся к нему, а он не сумел даже достойно ответить украинскому кузнецу.
«И дернула же меня нелегкая согласиться на соревнование с Сакуленко! — все сильнее злобился на себя кузнец. — Что, не мог бы я с кем-нибудь из старых знакомых соревноваться? Простота… Вот теперь поперек горла встало мне это соревнование!»
Дома его ждала та же унылая, настороженная тишина.
— Фу, какая ерундовая жизнь пошла! — проворчал он.
— Да, вот они какие! — шептала Катя. — Показать желают, что презирают нас, знать нас не хотят, будто вместо нас ветер в квартире гуляет. Ну и люди! Бродят оба чернее тучи, тоску на всех наводят. По-моему, должно быть так: если ты чем недоволен, если тебе что-то не нравится в моих словах или в моем поведении, приди ко мне и объясни открыто, принципиально, но не смей меня презирать. Я не кто-нибудь, я дочь Лосева, меня все на заводе знают!
Вспылив, она заговорила во весь голос, и едва успел Матвей остановить ее, как в комнате Сакуленко с грохотом упал стул. Дверь распахнулась, и в комнату широкими шагами вошел Сакуленко. Его черные глаза грозно глянули на Катю.
— Слушайте! Что вам надо? Что вы кричите на весь дом? Вызываете меня на дерзость, так, что ли?
— Я… я… не позволю… Я хочу, чтобы объяснились принципиально… — вспыхнула Катя и закусила губу.
— А я нахожу, что вы аб-солют-но беспринципны! — и Сакуленко даже пристукнул ладонью по столу. — Родом своим вы гордитесь, людей учить хотите, а сами жизни не знаете, в чем соль дела, тоже не понимаете… Эх вы… зеленая колючка!
— Матвей, ты слышишь? — и Катя ледяными пальцами сжала руку мужа. — Матвей, я таких оскорблений…
— Стой… — побледнев, произнес кузнец. — Не позволю мою жену оскорблять!
— Еще кто кого… — усмехнулся Сакуленко и, вдруг меняя тон, хлопнул Матвея по плечу: — Эх, слухай, Темляков, помолчи, не встревай в этот разговор. Мы ж с тобой соревнуемся, наше с тобой дело свято. Я хотел было перемолчать эту историю, а теперь вижу, что не отмолчаться мне. Твою жену с ее непомерной гордостью учить надо. Тебя я на десять лет старше, а ее (он кивнул на Катю)… эту зеленую колючку и подавно могу поучить, — и он вышел, хлопнув дверью.
Кузнец почти всю ночь не спал, раздумывая, разорвать ему соревнование с Сакуленко или нет.
«Допустим, я хочу разорвать с ним, я откажусь. Но когда это было видано, чтобы стахановец отказывался от соревнования, которое к тому же уже начато? Ведь что же это будет? Весь цех на меня станет пальцем показывать, да что цех — по всему заводу разнесется. Этакий позор!.. «Или, скажут, ты поглупел, Матвей, или запил горькую, или кто подкупил тебя фронтовой ковке мешать?..» Нет, какие там могут быть разговоры… Соревнование между мной и Сакуленко есть — и будет!»