«Они возмущены, что я попала в их компанию, они считают, что я на это не имею права».
Художник встретил ее приветливо и объяснил, что теперь, когда «экспозиция коллективного портрета молодых стахановцев сделана, каждая натура может приходить отдельно». Юля не знала, что такое экспозиция, но зато правильно почувствовала, что может без томления и стыда сидеть в этой светлой комнате.
Иннокентий Петрович казался очень довольным тем, что пишет Юлю. Щурясь, он откидывал голову назад и смотрел на Юлю то правым, то левым глазом, потом опускал взгляд на рисунок и нежно касался его тоненькой кисточкой. Несколько пятнышек акварели мягко пестрели на белой эмали откидной крышки длинного ящичка с красками. Любопытно было следить, как легко касался художник кисточкой этих веселых, пестрых пятнышек, и было удивительно знать, что из таких крохотных касаний получится потом на бумаге человеческое лицо.
— Юля, не опускайте голову, смотрите прямо на меня… Н-да, этот тон будет недурен, недурен… Гм… изумительная штука молодое человеческое лицо… этакая чистота, ясность, легкость…
Художник по привычке то бормотал и насвистывал, то замолкал, смешно выпятив вперед толстые, поблекшие губы, то опять принимался бормотать, забывая о присутствии Юли.
— Что, устали? — наконец спросил он.
— Да, — робко призналась Юля.
— Ну, спасибо, девочка. Бесконечно рад. Хорошо работалось сегодня, — сказал Ракитный с такой широкой, счастливой улыбкой, что у Юли не хватило духу хотя бы намекнуть ему о том, что она по своей работе недостойна этого портрета.
«Зачем же его огорчать?..» — подумала она, пожимая его большую, теплую руку.
Пластунов несколько раз предлагал Михаилу Васильевичу зайти к художнику, но директор все отговаривался неотложными делами. В свое время Пермякову польстило, что Ракитный, увлекшись Уралом, выбрал для своих зарисовок Лесогорский завод. Художника директор уважительно назвал «хорошим мужиком», но к живописи Михаил Васильевич вообще был равнодушен, да он ничего и не понимал в ней.
— А я ведь не зря, Михаил Васильевич, приглашаю вас зайти к Ракитному, — сказал Пластунов в холодный октябрьский полдень, когда оба они зашли в директорскую столовую (так называемую «забегаловку») перекусить до заседания.
— У меня насчет Ракитного имеются кое-какие планы, Михаил Васильевич… и по этому поводу я хотел посоветоваться с вами. Человек приехал из самого пекла боев, все-таки по-своему — летописец военной эпохи. Пусть и народ наш ознакомится с тем, что этот человек видел на фронте… Недурно бы устроить у нас в клубе выставку фронтовых рисунков и альбомов художника Ракитного: очень много глубоко поучительного я высмотрел у него.
Михаил Васильевич боком взглянул на Пластунова и подумал:
«И на все-то его хватает!»
Круглые карие глазки парторга искристо щурились, как будто он уже видел перед собой задуманную им выставку и интерес к ней рабочих завода.
— Мы уже с художником вчерне даже распланировали, как можно будет использовать большой зал нашего клуба для этой выставки.
— Ну что ж, действуйте, — равнодушно сказал Пермяков. — Я не против, пусть будет выставка.
— Не-ет, этого мне маловато! — засмеялся Пластунов. — Мы с вами откроем выставку, чтобы показать, что это дело полезное для завода.
— Жили мы, Дмитрий Никитич, без всяких там выставок… — нехотя продолжал директор. — И спрошу вас по-нашему, по-рабочему: для чего нам, заводским людям, эта самая выставка? Что, у нас с вами дел и забот мало?
— Э, нет, нет! — хитро и упрямо усмехнулся Пластунов. — По-нашему, по-рабочему, я считаю, что из этого дела можно извлечь двоякую пользу. Во-первых, пусть все местные люди, кто на расстоянии чувствует войну, увидят ее, так сказать, образную документацию, какая она есть, война. А кроме того, пусть-ка у наших заводских людей будет лишний повод поразмыслить о том, сколько еще трудностей нам придется преодолеть, как и чем нам держаться. Потом пусть посмотрят на портреты своих товарищей… Ракитный немало сделал зарисовок наших людей. Э, да мало ли дум возбуждает в человеке искусство!
— Не спорю, — все так же хмуро продолжал свое Михаил Васильевич. — Но меня, грешного, все-таки прежде всего интересуют те факты, которые имеют место у нас на заводе или самым непосредственным образом к нему относятся, на всякую там… гм… романтику… у меня уже не хватает сил, — шестидесятый годок мне пошел, товарищ парторг!.. Да и настроения нет… не до картинок мне, извините. После потери мы с моей Варварой Сергеевной иногда еле дышим…
— От сыновей опять что получили? — осторожно и мягко спросил Пластунов. — Старший ваш сын ведь в инженерных войсках?
— Там он и теперь… А вот младший, Виктор, оказался в Сталинграде, на прошлой неделе письмо от сынка получили. Пишет: «Забились мы в землю, а земля под нами ходуном ходит». Мать теперь места себе не найдет, как он там жив-здоров… Утром сводку о Сталинграде по радио слушает, а сама бледнехонька… Вечером опять около радио томится, ждет: может, в «Письмах с фронта» от Виктора словечко до нас долетит? Да ему там не до того…
— Варваре Сергеевне всего полезнее чаще среди людей бывать.
— Она и работает, даже забывается иногда. Но ведь я вижу, как она хлопочет обо всех, а сама тает, как свечка.
Парторг смотрел на директора с искренним и глубоким сочувствием, голос его звучал мягко и бережно, однако Михаил Васильевич точно знал: Пластунов продолжает думать о выставке. И, конечно, она откроется, Пластунов все-таки убедит его, что директору совершенно необходимо присутствовать на открытии в клубе.
«Да, уж если ему что в голову втемяшилось, не отступится нипочем, не таковский!» — досадовал про себя Пермяков, но, впрочем, эту черту характера он как раз и любил в Пластунове.
В то воскресенье, во второй половине октября, на заводе был выходной день, опять три недели спустя после предыдущего. Открытие выставки предполагалось в двенадцать часов, с четырех — начало киносеансов, а с восьми и до одиннадцати в главном фойе клуба ожидались танцы, — «вообразите, девочки, с духовым оркестром и с военными!», как передавали из уст в уста все заводские девушки. Далее заводские всезнайки сообщали: танцоров-военных и оркестр «предоставит» воинская часть, которая формируется около Лесогорска, и что обо всем этом позаботился Пластунов. Передавали, что Пластунов якобы сказал: «Если отдыхаем мы редко, так пусть наши девушки подольше живут приятными воспоминаниями! Пусть вдоволь потанцуют и повеселятся».
Среди добровольцев, помогавших Ракитному в подготовке выставки, главными заправилами были Игорь-севастополец и три его друга. Не отставал от них и Василий Зятьев.
Они подняли Ракитного чуть свет, и уже с раннего утра в большом, холодном клубном зале поднялся дружный галдеж, смех и топот.
Работа уже близилась к концу, когда художник вдруг увидел, что его помощники о чем-то громко спорят.
— В чем дело, товарищи? — спросил, подходя, художник.
Игорь Чувилев поднял на него загоревшиеся мрачным огоньком темносерые глаза.
— Несправедливость получается! — хмуро и твердо сказал Чувилев и отложил было в сторону одну из больших акварелей.
Это был коллективный портрет молодых стахановцев: четверо юношей и девушка с тонким личиком сидели вокруг стола.
— Не имеет она права здесь быть. Она, вот эта самая! — вспыхнул Игорь Чувилев и презрительным жестом указал на лицо Юли Шаниной. — Не заслужила она, чтобы ее рисовали! В бригаде Сони Челищевой она одна осталась такая отсталая!
Тут заговорил Сунцов, бледный, с тусклыми, страдающими глазами:
— Иннокентий Петрович, по-моему, они перегибают палку. Юля Шанина еще ученица, как и вся бригада Сони Челищевой тоже ученическая. Юле, конечно, еще трудно…
— Вот заступник нашелся! — ехидно усмехнулся Сережа.
— Несправедливость! — повторил Чувилев, но Игорь-севастополец, заметив досаду на лице художника, сказал уступчиво: