1950-х международные выставки Манцу и заказы на его работы следуют непрерывно. В 1965-м скульптор был гостем Пабло Пикассо. 27 мая 1967-го на вилле Абамелек под Римом Илья Эренбург вручил Джакомо Манцу Премию мира[2185] (ее денежную часть скульптор передал раненым и нуждающимся Вьетнама); церемонию открывал Ренато Гуттузо. Торжества были несколько подпорчены московским скандалом в связи с поездкой Эренбурга в Рим. 24 мая «Унита» сообщила о предстоящей церемонии и прибытии Эренбурга в Италию, а 25 мая известный антагонист Эренбурга, советский нобелиат Михаил Шолохов, выступая на только что открывшемся 4-м съезде советских писателей, обрушился на отсутствовавшего Эренбурга, обвинив его в «пренебрежении к нормам общественной жизни», в попытке «ставить самого себя над всеми»[2186]. За день до вручения премии Манцу римская газета «Паеза сера» напечатала об этом корреспонденцию из Москвы под заголовком «Нападение Шолохова на Эренбурга»… Шолохов в СССР был вне критики, его речь растиражировали газеты, и никто никаких разъяснений по поводу этих нападок не дал. «Правда» сообщения о вручении премии в Риме не поместила (хотя традиция таких публикаций на первой полосе существовала с 1950 года) — это сделали «Известия», даже не процитировав речи Эренбурга. В архиве писателя этой речи, увы, нет. Не сомневаюсь, однако, что рельефы Джакомо Манцу были Эренбургу по душе…
В подтверждение этому — один эпизод из уже цитированных воспоминаний Аркадия Ваксберга; в нем речь идет о встрече с Джакомо Манцу в пору создания им памятника партизанам в Бергамо. В разговоре Манцу сказал, что этот памятник — его нравственный долг, и заметил, что даже изваял несколько фигур партизан во «Вратах ада»:
«Да, партизан, — признался он. — И знаете, кто сразу догадался об этом, хотя я ничего про свой замысел не рассказывал? — Манцу хитро смотрел на меня, явно рассчитывая сделать сюрприз. — <…> ни один итальянец не догадался. Догадался лишь русский синьор. Один-единственный. Илья Эренбург!»[2187]
6. Писатель Итало Звево
И в десятые, и в двадцатые годы величие классического итальянского искусства не закрывало от Ильи Эренбурга литературы Италии. Не говоря уже о почитаемом им Данте, его привлекала и современность — проза Пиранделло, философия Кроче, «Тюремные тетради» Грамши.
Его знакомство с итальянской литературой XX века началось, похоже, с автобиографической книги Джованни Папини «Конченый человек» — в 1911 году, когда во Флоренции Эренбург случайно познакомился с этим писателем и журналистом, он его книгу уже знал и потому беседу с ним запомнил[2188]. В 1913 году в Париж приезжал итальянский поэт Маринетти — Эренбург с ним встречался уже не случайно, и хотя его отталкивало избыточное честолюбие знаменитого футуриста, Эренбург по рекомендации Маринетти перевел с французского фрагмент его поэмы «Мое сердце из красного сахара» (стихи Маринетти писал и по-итальянски, и по-французски)[2189]. Во врезке к этому переводу Эренбург написал: «Трудно любить стихи Маринетти. От него отталкивают внутренняя пустота, особенно дурной вкус и наклонность к декламации. Но, преодолевая известное отвращение, находишь в его стихах и тонкую иронию и подчас острую боль». Однако самой большой славы в Европе добился в те годы не Маринетти, а другой итальянец — Габриэле Д’Аннунцио. В 1911 году в Париже Эренбург посмотрел его пьесу «Святой Себастьян», написанную для Иды Рубинштейн, посмотрел и нашел, что Д’Аннунцио — фразер, а его пьеса — помесь декадентской красивости с парфюмерным сладострастием[2190]. Можно сказать, что ни декаденты, ни футуристы Италии Илью Эренбурга не увлекли. Впервые уважительный интерес к новой итальянской литературе возник у него в 1926-м по прочтении во французском переводе романа не известного ему писателя Итало Звево (он был триестинцем, его настоящее имя Этторе Шмиц). Роман назывался «Самопознание Дзено». Судьба Звево своеобычна — будучи вполне удачливым промышленником, он всю жизнь хотел стать профессиональным писателем, но написал всего три книги, и только последняя — «Самопознание Дзено» — была замечена. Так получилось, что, прочитав перевод романа Звево, Эренбург вскоре с ним познакомился — это произошло на ужине в парижском ПЕН-клубе, когда Звево, кажется впервые, выбрался из Триеста в Париж. День этого знакомства для Эренбурга оказался счастливым, потому что за ужином он познакомился лично и с давним приятелем Итало Звево, уже хорошо известным Эренбургу по «Улиссу» писателем Джеймсом Джойсом. Тут следует сказать, что переводу своего романа на французский и даже известностью в Италии Звево был обязан именно Джойсу, который, прочитав его-роман, высоко его оценил (а звезда Джойса светила уже ярко) — это, собственно, и привело к признанию романа в Италии. Когда Эренбург работал над мемуарами, в СССР еще не выработалась русская традиция написания имен — ни писателя из Триеста, ни героя его знаменитого на Западе романа (в СССР книгу издали впервые в 1980-м); и Эренбург употребил написание Свево (по-итальянски Svevo), а героя романа назвал Цено (по-итальянски Zeno) — так это и печатали. То обстоятельство, что роман Итало Звево Эренбургу действительно понравился, — не поздняя реконструкция событий прошлого. В сентябре 1928 года Звево погиб в автомобильной катастрофе, и в посвященном его памяти номере флорентийского журнала «Соляриа» напечатали статьи его итальянских поклонников. Так вот: из иностранцев только Джойс и Эренбург написали для журнала о значении прозы покойного. В мемуарах Эренбург пишет: «Свево часто называли дилетантом: он был промышленником, за всю жизнь написал несколько книг. Но роль его в разрушении старых форм романа бесспорна; его имя нужно поставить рядом с Джеймсом, Марселем Прустом, Джойсом, Андреем Белым»[2191]. Тут следует заметить, что для Эренбурга, который всю жизнь был апологетом нового в искусстве, «разрушение старых форм романа» — слова знаковые (имеется в виду, понятно, разрушение старого через созидание нового); так что Итало Звево попал в замечательную команду неслучайно; такой чести (а Эренбург это действительно считал большой честью) никого из итальянских романистов он больше не удостоил.
7. Альберто Моравиа
Эпоха Муссолини — не лучшее время для итальянской литературы; говоря сегодня об итальянских писателях 1926–1944 годов, всерьез называют имена только Курцио Малапарте и Альберто Моравиа. С Малапарте Эренбург встречался в 1956 году, но, сколько известно, никогда о нем не писал, а о Моравиа — писал, и не раз, и считал его «одним из лучших новеллистов Европы»[2192].
Первый роман Моравиа «Безразличные» вышел в 1929-м, Эренбург прочел его вскоре во французском переводе и сразу на него откликнулся. Он тогда писал свой первый советский роман «День второй» — книгу о строительстве Кузнецка, об энтузиазме молодежи, стремящейся к новой жизни, к знаниям и большому делу, о времени, которое дает молодежи дорогу, одновременно неумолимо вытесняя людей старой формации, старой культуры, старой морали. В этой книге было много иллюзий, но писалась отнюдь не лубочная картинка, и судьбы «новых людей» действительно порождали большие, хотя, как вскоре оказалось, вполне наивные надежды. Именно потому книга о безразличии к жизни молодых итальянцев стала для Эренбурга впечатляющим контрастом. Большую статью «Мигель Унамуно и трагедия ничьей земли» он начал с картины советской и фашистских литератур. Это был 1933 год, из Германии настоящие писатели бежали едва ли не чохом, а в СССР на смену массовому послереволюционному оттоку деятелей культуры пришли молодые авторы, и в их списке, который Эренбург приводил, пустышек не было (не говорю уже о Пастернаке, Бабеле, Олеше и Тынянове, но даже Федин, Фадеев и Шолохов в то время были не пустыми писателями). Написав о пустынной литературной ниве на родине фашизма и упомянув имена авторов дофашистской эры — «впавшего в детство» Д’Аннунцио и «облезлого фашистского энтузиаста» Маринетти, Эренбург сделал такое отступление: