Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Это письмо Эренбург получил, находясь в Эзе возле Ниццы, когда уже прочел статью Брюсова о своих последних книгах. Всегда стремившийся к объективности критических оценок и столь чуткий к новизне формы в искусстве, Брюсов написал в ней: «Внимание И. Эренбург заслуживает главным образом серьезностью своего отношения к поэзии». Прося извинения у читателей, приведем здесь большие выдержки из статьи Брюсова по причине не только ее особой значимости для судьбы Эренбурга, но и в силу недостаточной известности читателю:

«Видно, что для Эренбурга стихи — не забава и, конечно, не ремесло, но дело жизни, которое он, худо ли, хорошо ли, пытается выполнить со всем усердием „раба верного“. Молодой поэт настойчиво хочет сказать „свое“ (что и есть последняя цель поэзии) и бесстрашно, беспощадно раскрывает свою душу перед читателями, в уверенности, что „высшая искренность и есть высшее искусство“. Нет поэтому у И. Эренбурга гладких стишков на темы, издавна признанные „поэтическими“, нет перепевов общепризнанных образцов поэзии и нет той ложной красивости и того дешевого мастерства, которые так легко приобретаются в наши дни широко разработанной техники стихотворства (вернее сказать, все это встречалось в первых книгах И. Эренбурга, но постепенно он сумел преодолеть соблазн поверхностного успеха). При первом чтении стихи И. Эренбурга скорее отталкивают читателя <…>. Но более внимательное чтение убеждает, что стихи И. Эренбурга — поэзия искренняя, что они не выдуманы, а выжиты, рождены в тоске и муках <…>. Основной грех всего творчества И. Эренбурга составляет его подчиненность теориям. Редко он отдается искусству непосредственно; чаще насилует вдохновение ради своего понимания поэзии. Сознательно избегая трафаретной красивости, И. Эренбург впадает в противоположную крайность, и его стихи не звучны, не напевны, а предпочтение поэта к отдаленным ассонансам (вместо рифмы) лишает их последней прикрасы. Боясь всякого лицемерия, всякой условности, И. Эренбург тоже заходит слишком далеко и почти исключительно изображает лишь отвратительное и в своей душе, и в окружающих. Всего более привлекают внимание И. Эренбурга гнойники верхов современной культуры. Выследить все позорное и низменное, что таится под блеском современной европейской утонченности, — вот задача, которую ставит себе молодой поэт. И он с решительностью хирурга, вскрывающего злокачественный нарыв, обнажает в своих непоющих стихах и тайные порывы собственной души, в которых не каждый решится сознаться, и все то низменное и постыдное, что сокрыто под мишурой нашей благовоспитанности и культурности <…>. Если бы все свои прозрения И. Эренбург был в силах облекать в подлинно художественную форму, мы уже имели бы прекрасного поэта. Пока же его стихи — только залог, в котором при внимательном рассмотрении угадываешь высокие возможности. И. Эренбург со своими десятью книгами, написанными корявыми, иногда непристойными стихами, среди которых редко мелькает сильное четверостишие или глубокая мысль, пока не написал ничего. Напишет ли он что-нибудь, достойное великого имени поэта? Мы не беремся предсказывать, но думаем, что это скорее можно ожидать от И. Эренбурга, нежели от авторов многих современных сборников стихов, изящество и „поэтичность“ которых соблазняют и читателей, и некоторых критиков».

Для того чтобы так написать о поэте, стихи которого по форме были безусловно далеки Брюсову, надо было обладать честной непредвзятостью взгляда и подлинной страстью к поэзии. Этими качествами среди всех статей, посвященных «Стихам о канунах», были отмечены лишь статьи Брюсова и Волошина[1144]. Но Волошин, не один сезон проведший на Монпарнасе, отлично знал Эренбурга — поэта и человека и, в отличие от строгого и педантичного Брюсова, глубоко чувствовал не только его художественную, но и психологическую природу[1145]

Статья и письмо Брюсова 1916 года оказали серьезную моральную поддержку Эренбургу, и он ответил Валерию Яковлевичу совершенно искренним письмом, написанным в Эзе 7 августа с указанием своих парижских координат:

155, B-d Montparnasse, Paris.

Дорогой Валерий Яковлевич,

Ваше ласковое письмо меня очень тронуло. Спасибо! Я вообще не избалован откликами на свои стихи. Ваши же слова были особенно ценны мне. Я внимательно прочел статью Вашу и письмо. Многое хотелось бы сказать в ответ, но я не умею писать писем. Написал Вам длинное, но бросил, вышло что-то ненужное, вроде полемической статьи. Скажу лишь о самом главном. Я не подчиняю свою поэзию никаким теориям, наоборот, я чересчур несдержан. Дефекты и свинства моих стихов — мои. То, что вам кажется отвратительным, отталкивающим — я чувствую как свое, подлинное, а значит, ни красивое, ни безобразное, а просто должное. Пишу я без рифмы и «размеров» не по «пониманию поэзии», а лишь п<отому,> ч<то> богатые рифмы или классический стих угнетают мой слух. «Музыка стиха» — для меня непонятное выражение — всякое живое стихотворение по-своему музыкально. В разговорной речи, в причитаниях кликуш, в проповеди юродивого, наконец, просто в каждом слове — «музыка». (Ведь в диссонансах она!) — Я не склонен к поэзии настроений и оттенков, меня более влечет общее, «монументальное», мне всегда хочется вскрыть вещь, показать, что в ней одновременно таится (формула), что в ней главного. Вот почему в современном искусстве я больше всего люблю кубизм. Вы говорите мне о «сладких звуках и молитвах». Но ведь не все сладкие звуки — молитвы, или, вернее, все они молитвы богам, но не все — Богу. А вне молитвы Богу — я не понимаю поэзии. Это, м<ожет> б<ыть>, очень узко, но не потому, что узкое понимание поэзии, а п<отому> ч<то> я человек узкий… Вот все самое важное, что мне хотелось сказать Вам. Между нами стена, не только тысячи верст! Но я верю, что она по крайней мере прозрачна и Вы можете разглядеть меня. — Я здесь совсем оторван от русской литер<атурной> жизни, не знаю даже, выпустили ли Вы за это время новые сборники. Если в свободную минуту напишете мне об этом, да и вообще — повторите сегодняшнюю нечаянную, но большую радость.

Сердечно Ваш Илья Эренбург

P. S. Называя свой сборник «Канунами», кроме общего значения, я имел в виду свое, частное. Это лишь мои кануны. Из Парижа я пришлю Вам литогр<афические> оттиски новых поэм и прежних, выпущенных из «Канунов»[1146].

Э.

Письмами 1916 года завершилась их переписка.

2. Личная встреча и после нее (1917–1924)

В июле 1917 года, когда Эренбург смог вернуться в Россию, первым поэтом, которого он навестил в Москве, был Брюсов. «Я шел к нему с двойным чувством, — пишет Эренбург в мемуарах „Люди, годы, жизнь“, — помнил его письма — он ведь неоднократно приободрял меня, — уважал его, а стихи его давно разлюбил и боялся, что не сдержусь, невольно обижу человека, которому многим обязан»[1147]. Этого, к счастью, не произошло. О той первой (после семи лет заочного знакомства и переписки) встрече Эренбург рассказывал трижды — в 1920, 1936 и 1960 годах — в воспоминаниях, написанных в различной манере и с различной мерой исповедальности[1148]. Все три рассказа восходят к одной строчке записной книжки Эренбурга 1917–1918 годов, где в краткой канве событий и встреч, начиная с отъезда из Парижа, значилось: «Сухаревка. Слепые. Гармошки. Брюсов. Жизнь на 2 плане. О Наде. Жалкий седой»[1149]. Эта запись почти не нуждается в комментариях. Чтобы попасть на Первую Мещанскую, где жил Брюсов, Эренбургу пришлось пересечь Сухаревскую площадь, и поразившая его разномастная картина московского толчка навсегда осталась в памяти «необходимым предисловием, ключом к разгадке сложного явления, именуемого „Валерием Брюсовым“»[1150]. Сам разговор-спор, продолжавшийся, по свидетельству Эренбурга, несколько часов, кажется странным на фоне горячечного лета 1917 года — о поэзии, об античности, о профессиональном мастерстве и обязательности ежедневных экзерсисов; даже волновавшие их обоих воспоминания о не дожившей до революции Н. Г. Львовой не изменили направления беседы. Все это уложилось в формулу «жизнь на втором плане» — едва ли не убийственную в системе ценностей Эренбурга. Снисходительная сострадательность первого впечатления («Жалкий седой» — Брюсов был на восемнадцать лет старше Эренбурга, но ему тогда было всего сорок четыре года!) уже вскоре сменилась представлением о жертвенности (полнота жизни жертвовалась «яркопевучим стихам»), хотя лично и неприемлемой для Эренбурга, но достойной уважения. В итоге, несмотря на очевидную отчужденность, эренбурговские портреты Брюсова — поэта и человека — не стали холодными, они согреты неизменным чувством признательности и пониманием[1151].

вернуться

1144

Волошин М. Илья Эренбург — поэт // Речь. 1916. 31 октября. № 300. См. также: Волошин М. Собрание сочинений. Т. 6 (1). М., 2007. С. 594–602.

вернуться

1145

Выразительный, не без гротеска, волошинский «портрет» Эренбурга 1916 г. см. в первой части — «Книги»: «Жизнь и поэзия Ильи Эренбурга» (там, где речь идет про «Стихи о канунах»).

вернуться

1146

Произведения, исключенные цензурой из «Стихов о канунах» («Пугачья кровь» и др.), в отличие от «Наденьки», литографическим способом издать в Париже не удалось. Из «новых поэм» в Париже напечатана была лишь «О жилете Семена Дрозда» (1917), посланная Брюсову с надписью: «Валерию Яковлевичу Брюсову И. Эренбург. Париж 9 декабря 1916» (РГБ. Ф. 386. Книги. № 1509).

вернуться

1147

ЛГЖ. Т. 1.С. 235.

вернуться

1148

Эренбург И. Портреты русских поэтов. Берлин, 1922. С. 48–52 (см. также: ЗЖ. С. 493–496). Эренбург И. Книга для взрослых. М., 1936. С. 141–143 (см. также: СС8. Т. 3. С. 515). ЛГЖ. Т. 1. С. 234–240.

вернуться

1149

РГАЛИ. Ф. 1204. Оп. 2. Ед. хр. 386. Л. 4. Цитируя эту запись в ЛГЖ, Эренбург счел необходимым смягчить последние слова: «Валерий Яковлевич показался мне глубоким стариком, и в книжку я записал: „Седой, очень старый“» (ЛГЖ. Т. 1. С. 240).

вернуться

1150

ЛГЖ. Т. 1. С. 235.

вернуться

1151

Заметим, что Эренбурга огорчил памфлет Марины Цветаевой «Герой труда»: «Она написала о В. Я. Брюсове много несправедливого: видела внешность и не попыталась заглянуть глубже, задуматься» (ЛГЖ. Т. 1. С. 244).

141
{"b":"218853","o":1}