Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В этом эпизоде о возникшем разговоре говорится оценочно, а не аргументированно, но запомнившиеся мемуаристке слова Адалис и собственное внутреннее несогласие с Эренбургом (оно сохранялось и впоследствии) переданы, надо думать, точно. В этом смысле тон изложения (особенно впечатляющее выражение «а мы, советские люди»!) в большей степени характеризует не атмосферу встречи, а эмоции мемуаристки. Дважды говоря с Э. Г., эту ее недоброжелательность к Эренбургу я ощущал. В первую встречу (в Питере 9 июня 1971 года на квартире у М. А. Балцвиника), предупрежденный, что разговор будет об Ахматовой и Мандельштаме, я лишь изредка вкрапливал вопросы об Эренбурге в общую беседу. Э. Г. в разговоре проявляла очевидную осторожность: употребляла, скажем, выражения «не дома» вместо «на Лубянке» или «известное стихотворение» вместо «Мы живем, под собою не чуя страны…». Ее воспоминания, думаю, еще не были написаны, хотя, наверное, уже продумывались (во всяком случае, многое из тогда рассказанного в них вошло). Устные мемуары и ответы на вопросы — обычно безответственнее, резче письменных, это огрубляет, но в чем-то и усиливает смысл сказанного. Я спросил Э. Г. о поездке Эренбурга в Воронеж в 1934-м (знал лишь фразу из главы о Мандельштаме в книге «Люди, годы, жизнь»), и Э. Г., не задумываясь, произнесла: «Надя в 1934-м приезжает в Москву из Воронежа — возбужденная и, как всегда в таких случаях, сияющая: А Эренбург не пришел к нам! Был в Воронеже — какая-то лекция — и не пришел. Она всегда любила подловить так, а потом говорить: вот-де трус, не пришел»[1498]. На вопрос об отношении к Эренбургу-писателю ответ был прост:

«Эренбург? — он не прозаик, перечисляет, а не описывает, журналист. Мы всегда относились к нему иронически — ведь он все время жил за границей и там писал хвалебно о нашей жизни. Помню, как-то к Ахматовой пришла девушка, у нее была тетрадка, куда она записывала цитаты из Эренбурга. А. А. наклонилась ко мне: „Смотри, она записывает за Эренбургом“. Мы рассмеялись».

Прежде чем спросить об отношении Герштейн к мемуарам «Люди, годы, жизнь», задал вопрос вообще про мемуары о Мандельштаме и получил в ответ монолог:

«Об Осипе Эмильевиче мало пишут воспоминаний — и слава Богу! Передать его изумительное красноречие невозможно. Говорить он мог только один — рядом с ним уже никого не оставалось. А запоминают анекдоты. Он действительно был смешон. Приходя в гости, просил градусник. Смотрел — 37,2. О, температура. Нельзя возвращаться, мы остаемся у вас ночевать. Его звали „до пятницы“ (он брал в долг, всегда говоря „только до пятницы“ — и никогда не отдавал). Они ни с кем не считались. Известное стихотворение он прочел человекам десяти (буквально навязывая), а потом за 10 дней не дома всех слушателей назвал, ставя под удар. Конечно, он гений… Когда стали доходить воронежские стихи — сначала казалось, что они перегружены. Постепенно вжились. Когда я уже не могла жить без них, как-то сказала Корнею Ивановичу: „Вот чудные стихи“. „Не чУдные, а чуднЫе“, — ответил он. Я познакомилась с Осипом Эмильевичем поздно — он был лыс, шамкал. Старик в 40 лет. И совсем неизвестен, без славы. Жена поэта Рудермана кричала: „Почему ему дали квартиру? Он мертвый поэт, не пишет, а мой муж — советский поэт и у нас дети!“ Его вечер в 1932-м в Политехническом — народу собралось много, но это были вылезшие из всех московских щелей мертвецы — интеллигенты. Это была его аудитория. Над ним издевались. В приемной Халатова (ГИЗ) он ждал часами — вперед пропускали Катаева и проч., пока Осип Эмильевич не выдержал, крикнул, что он русский поэт и не желает ждать в приемных, и ушел; секретари не считались с его фигурой. Мандельштам и Пастернак — особая тема. Мандельштам завидовал: Пастернак — поэт, со своей атмосферой, а издается. Парадокс. Он не мог минуты быть один. На улицу ходил только с кем-нибудь. Был деспотичен. В 37–38 годы все время приезжал в Москву, ходил по редакциям, носил свои оды Сталину. Удивлялся, что его — советского поэта — не печатают. Архив, книги, рукописи — терпеть не мог. Книг (кроме небольшой полки любимых) — не любил. Ему дарили разные писатели. Он — бывало — ну, сейчас мы это завернем — и рвать книжку на бумагу. Диктовал Наде. Ничего не писал. Никогда не было стола… Осип Эмильевич к Гумилеву относился исключительно, ни разу о нем плохо не отозвался…».

Вернуться к Эренбургу уже не получилось…

В начале 1980-х годов я разыскал в ЦГАЛИ письмо Герштейн к Эренбургу от 9 апреля 1962 года. Ей тогда грозило выселение из ведомственного жилья, и она просила Илью Григорьевича обратиться к президенту АМН СССР Блохину, чтобы он заступился за нее. В ее письме были поразившие меня высокоторжественностью слова: «Зная Вашу гуманность и чуткое отношение к людям искусства и литературы, умоляю вас спасти меня от беды»[1499], никак не вязавшиеся с пренебрежительным тоном ее реплик в адрес писателя. Сомнительность этой фразы побудила меня позвонить Э. Г. и, напомнив о давней встрече в Питере, напроситься в гости и посмотреть, каким будет ее лицо, когда она увидит из моих рук текст своего письма к Эренбургу. Встречу у Балцвиника Э. Г. хорошо помнила и зайти к себе легко позволила (она жила в писательском квартале в районе метро «Аэропорт») — 3 апреля 1985 года мы увиделись. Напомнив об Эренбурге и прочтя вслух приведенные выше слова из ее письма, я услышал испуганно-возмущенное: «Откуда это у вас?» — и… ничего больше! На сообщение о том, что Эренбург сразу же на депутатском бланке написал о ней Блохину[1500], последовало молчание, а уже прощаясь, после пренебрежительных реплик в адрес книги «Люди, годы, жизнь», от которых Э. Г. не удержалась (была, правда, ремарка: «военные статьи Эренбурга все ценили»), она призналась: «Вот я несправедлива была — не знала, что он написал письмо Блохину…». Мемуары Герштейн, надо думать, уже были написаны, так что, отвечая на вопрос о встречах Эренбурга с Мандельштамом, она говорила бойко, лишь слегка комментируя то, что потом было ею напечатано:

«Пришел к Осипу Эмильевичу на Тверской бульвар Эренбург в 1932-м, были Святополк-Мирский и Адалис. Я присутствовала как домашний человек, но не вмешивалась в разговор. Говорили о жизни и политике. Большой разговор. Впечатление от него (Эренбурга) было неприятное. Потом делились мнениями. Адалис сказала: „Что вы хотите? Мужчина сорока лет!“ (в смысле: растерял идеалы — по-чеховски, думает о жизни, делах и проч.)».

На мою реплику: «Но ведь Осипу Эмильевичу тоже было сорок» — уверенный ответ последовал немедленно: «Ну, нет, он ничего не растерял»… Дальше почти весь разговор касался Н. Я., ее мемуаров: «Она хотела, чтоб нас никого не было. Я просто перестала с ней встречаться. Последний раз виделись, когда вскоре после моего переезда на эту квартиру Н. Я. пришла в гости, что-то даже принесла» — и, вернувшись к Эренбургу: «Когда Н. Я. была женой Мандельштама, она плевала на Эренбурга и вообще на всех; рядом с Осипом Эмильевичем кто же мог иметь вес! Встретив Эренбурга перед войной, она была довольна его отношением к себе — он очень хорошо к ней относился. „Да, все равно где жить“, — заметил он, услышав ответ на свой вопрос, где теперь живет» (тут Э. Г. пояснила: «т. к. она вдова погибшего гения, все равно где жить» — и добавила: «Всегда у нее было плохо с жильем — деньги были, а с жильем плохо»). Упомянула и профессора Любищева, с которым Н. Я. познакомилась, когда работала в Ульяновске, — про то, как, встретив его в Москве, Н. Я. сказала: «Хотите, пойдем в цирк, хотите — покажу Эренбурга (гордилась, что может запросто пойти к нему)»…

Когда «Мемуары» Герштейн вышли в 1999-м, упоминания про мольбу о помощи, адресованную Эренбургу, в них, разумеется, не было…

6. Надежда Яковлевна

(Война и черные сталинские годы)

О смерти Мандельштама Эренбург узнал, уже вернувшись в Москву летом 1940-го (может быть, от М. М. Шкапской, знавшей об этом еще в феврале 1939-го[1501]). В записную книжку 1940–1941 годов он вписал стихотворение «Мне на шею кидается век-волкодав…» с пометой «ОЭ мертв»[1502]; имя Мандельштама четырежды встречается в записях Эренбурга 1941–1942 годов[1503]: 21 января 1941 года — «Вечером Савы, Длигач. Как читал О. Э.»[1504]; 5 июня 1941 года — «Ахматова. „Ничему не надо удивляться“. Поэма-реквием о Гумилеве. Стихи о Париже. О Мандельштаме и Анненском»[1505]; 14 ноября 1941 года — «Рассказ об О. Э. — сумасшедший, сгорел сам собой»; 25 января 1942 года — «зек О. Э…. Убит голодом». Кто именно рассказывал Эренбургу в военное время о Мандельштаме в лагере (был ли это очевидец или речь идет лишь о слухах?) — остается неизвестным.

вернуться

1498

Это совпадает с написанным в мемуарах Герштейн; см.: Герштейн Э. Г. Указ. соч. С. 61.

вернуться

1499

РГАЛИ. Ф. 1204. Оп. 2. Ед. хр. 1423. Л. 1.

вернуться

1500

П2. С. 525.

вернуться

1501

19 февраля 1939 г. Шкапская писала в Ленинград Полонской: «Знаете ли Вы, что умер Мандельштам?» (копия письма из личного архива Е. Г. Полонской; архив автора).

вернуться

1502

РГАЛИ. Ф. 1204. Оп. 2. Ед. хр. 388.

вернуться

1503

ЛГЖ. Т. 1. С. 703–704 (комментарии).

вернуться

1504

Савы — ближайшие друзья Эренбургов О. Г. и А. Я. Савич; Л. М. Длигач — поэт, работавший вместе с Мандельштамом в «Московском комсомольце».

вернуться

1505

Запись о разговоре с Ахматовой, навестившей Эренбурга в Москве.

162
{"b":"218853","o":1}