Рабочие и члены их семей ощущали себя «нашими» по отношению к внешним «чужим»{1216}. Процесс слияния был ускорен стремлением партии превратить фабрику в кузницу «нового человека» с помощью образовательных и воспитательных мер, политических курсов, кампании по ликвидации неграмотности. Введенная с 1931 г. дифференцированная система оплаты труда наряду с образовательными мерами и социалистическим соревнованием способствовала тому, что прежняя градация отношений в коллективе теряла значение и на ее место заступала новая иерархия тарифных разрядов и привилегированных ударников, которая уже не была застывшей, но, напротив, давала шанс благодаря активному образу действия в короткий срок подняться на вершину социальной пирамиды. Социальное происхождение утратило прежнее значение, важнее стало актуальное положение на предприятии. Как установил Страус, следствием этого стали и изменения в сознании и групповой идентичности рабочих. В начале 30-х гг. они воспринимали себя как вчерашних крестьян, домашних хозяек, выпускников средней школы и поддерживали по преимуществу контакты с людьми своего круга. В конце же 30-х гг., по Страусу, они чаще всего идентифицировали себя в категориях предприятия, профессии и тарифной ставки{1217}.
Аргументация Страуса расходится с наблюдениями предыдущих авторов. Он отвергает точку зрения, что рабочие оказывали сопротивление по большей части в крестьянском духе, равно как и представление о тотальном социальном контроле сверху донизу. Страус констатирует возникновение рабочего класса нового типа с новой солидарностью{1218},[113] не доказав, впрочем, что это классовое сознание действительно было присуще большинству рабочих. В то время как Хоффманн придает ведущее значение текучести рабочей силы и многочисленным формам пассивного сопротивления, Страус отводит этому феномену вторичную роль. Он, напротив, делает акцент на активном сотрудничестве рабочих на предприятии и обосновывает его их новой, обретенной на заводе, идентичностью{1219}.
В области изучения ментальности и мотивации значительный прогресс обеспечила монография Стефена Коткина о Магнитогорске{1220}: сталинизм у Коткина предстает некоей «цивилизацией», социальной системой с особыми отношениями собственности, своей социальной структурой, экономической организацией, политической практикой и языком, сконструированной как противоположность капиталистическому миру. В духе Мишеля Фуко центральную роль в этой системе играет язык, «дискурс». С помощью дискурса реализует себя власть, равно как и люди определяют свою идентичность. Согласно Коткину, решающим фактором является не то, верят ли люди в то, что они говорят, а как они говорят, т. е. в большевистском лексиконе, и что они соблюдают правила «игры социальной идентичности»{1221}.
Даже если люди лишь внешне перенимали этот новый «way of life» с его правилами поведения и собственным языком и подыскивали индивидуальные способы облегчения жизни, избегая требований системы с помощью нарочито замедленной работы, отдыха по болезни или частой смены места труда{1222}, со временем это вело тем не менее к позитивной интеграции в систему, поскольку при этой тактике они вращались внутри заданных системой параметров{1223}. Элементы веры и неверия в рисуемые пропагандой, картины социалистического будущего, по мнению Коткина, должны были сосуществовать в каждом. Люди существовали в двойной реальности: пережитой с помощью опыта и высшей, заданной пропагандой истиной. Последняя в сознании людей также являлась частью действительности. Она помогала вписать проблемы повседневной жизни в более широкий контекст, намечала цель, ради достижения которой стоило работать{1224}. Люди укреплялись в своей вере благодаря постоянно приводимым пропагандой сравнениям с капиталистическим зарубежьем, где со времени мирового экономического кризиса дела шли все хуже, тогда как в Советском Союзе один за одним сдавались в эксплуатацию промышленные гиганты и страна Советов казалась единственно процветающей в мире. Тому же способствовала муссируемая пропагандой угроза со стороны капиталистических и фашистских государств, которые якобы только ждали момента, чтобы напасть на «миролюбивый Советский Союз»{1225}.
Концепция Коткина содержит ценные стимулы к исследованию, но порождает опасность затушевать границу между реальностью и пропагандистскими образами. Тезис Коткина, что восприятие людьми дискурса постепенно вело к укоренению в них идеологии, слабо обоснован источниками. К тому же изучение настроений советского общества в 1930-е гг. показало, что значительная часть населения очевидно не разделяла большевистский дискурс или только внешне следовала ему. В целых регионах и группах населения пропаганда почти не имела воздействия, тогда как по неофициальным сетям продолжала распространяться альтернативная информация, политические идеи и конкурирующие дискурсы{1226}.
Следующий шаг вперед сделал Йохен Хелльбек в своем анализе частных дневников 1930-х гг. Он подверг критике облик человека в интерпретации Коткина, поскольку тот приписывал людям 1930-х гг. сегодняшний прагматичный образ мыслей. Хелльбек, в противоположность тому, делает акцент на специфическом ином бытии и ином мышлении «сталинского субъекта» и при этом не останавливается перед вопросом, не потому ли столь много людей участвовало в осуществлении террора, что они по собственному побуждению стремились достичь личной идеологической «чистоты» и чистоты своих ближних{1227}. Он ставит под сомнение общепринятое разделение публичного и частного языка и отдаваемое в литературе предпочтение последнему как аутентичному свидетельству, сближаясь с Коткиным, когда ведет речь о глубоком проникновении идеологии во внутренний мир «сталинского субъекта»{1228}. Дневник комсомольца Степана Подлубного является действительно убедительным доказательством того, что режим сумел чрезвычайно успешно насадить свою идеологию в головах людей{1229}. Он свидетельствует о том, как молодой человек, который в 1931 г. приехал в Москву в качестве сына кулака, усвоил большевистскую идеологию и постоянно старался формировать свое самосознание в большевистском духе.
Этот подход основывается на тезисе, что крупные группы людей в глубине души были убеждены в истинности идеологии и верности пути к обещанной цели и, ведомые мотивами не целеполагания, но ценностной ориентации — говоря категориями Макса Вебера, — отдавали себя в распоряжение большевистской системы. Анализ дневника Подлубного является важным шагом на пути к пониманию сталинского общества. Но все же недопустимо обобщать и экстраполировать свидетельства одного человека на все население, определяя, как это звучит у Хелльбека, что все оно являлось «сталинским субъектом», поскольку этот путь может привести к ревизионистским заблуждениям 1980-х гг. Подлубный был не только сыном кулака, но и молодым коммунистом, и в этом качестве принадлежал к группе, которая по своему идеологическому сознанию отличалась от основной массы людей в СССР.