— С графиней, государь? Но моя ли в том вина?
— Разумеется, ваша.
— В чем же она? Надеюсь, ваше величество мне объяснит.
— С удовольствием и всего в двух словах, — с усмешкой ответил король.
— Я весь внимание, государь.
— Ну так вот. Она предложила вам портфель уж не знаю какого министерства, а вы отказались, потому что, как вы заявили, графиня весьма нелюбима в народе.
— Я? — удивился Ришелье, весьма обеспокоенный оборотом, какой приняла беседа.
— Такие толки ходят в обществе, — сообщил с присущим ему наигранным добродушием король. — Уж не помню, откуда я узнал об этом… Должно быть, из газеты.
— Что ж, государь, — сказал Ришелье, пользуясь тем, что на редкость веселое расположение духа августейшего хозяина позволяло его гостям вести себя непринужденней, чем принято, — признаюсь, что на сей раз толки, которые ходят в обществе, и даже газеты куда менее бессмысленны, чем всегда.
— Как! — воскликнул Людовик XV. — Дорогой герцог, вы действительно отказались от министерства?
Легко понять, герцог попал в весьма щекотливое положение. Уж король-то лучше, чем кто-либо другой, знал, что герцог ни от чего не отказывался. Но Таверне должен был продолжать верить в то, что сообщил ему Ришелье; поэтому герцогу нужно было так ловко ответить, чтобы вывернуться и не дать возможности королю продолжать розыгрыш, но в то же время не позволить барону уличить его во лжи, а судя по улыбке Таверне, тот уже готов был это сделать.
— Государь, — обратился герцог к королю, — умоляю вас, не будем придавать значения следствиям, а обратимся к причинам. Отказался я или нет от портфеля — это государственная тайна, которую ваше величество, разумеется, не станет разглашать за бокалом вина; главное — это причина, по которой я отказался бы от портфеля, будь он мне предложен.
— Полагаю, герцог, эта причина не является государственной тайной, — смеясь, заметил король.
— Ни в коем случае, государь, тем более для вашего величества, ибо в данный момент для меня и моего друга барона де Таверне вы являетесь, да простят мне силы небесные, самым любезным смертным Амфитрионом[73], какого только видывал свет; итак, я не стану ничего скрывать от своего короля. Я полностью открываю перед ним душу, потому что не хочу, чтобы говорили, будто у короля Франции нет слуги, говорящего ему правду целиком и без прикрас.
— Что ж, правду так правду, герцог, — промолвил король, в то время как Таверне, крайне обеспокоенный, как бы Ришелье не наговорил лишнего, поджимал губы и старательно придавал своему лицу то же выражение, что было у короля.
— Государь, в вашем государстве существуют две могущественные силы, которым вынужден подчиняться министр. Первая — это воля вашего величества, вторая — воля тех лиц, которых ваше величество удостоили избрать ближайшими друзьями. Первая — неоспорима, никому и в мысли не придет не исполнить ее; вторая тем более священна, поскольку покорство ей долг сердца вменяет всякому, кто вам служит. Она проистекает из вашего доверия; чтобы подчиняться ей, министр должен любить фаворита или фаворитку своего короля.
Людовик XV расхохотался.
— Право же, герцог, — воскликнул он, — это прекрасное правило, и я бесконечно рад, что произнесли его именно вы. Тем не менее я запрещаю вам громогласно возглашать его на Новом мосту.
— О, я прекрасно знаю, государь, что философы примут его в штыки, — заверил Ришелье, — но не думаю, чтобы их вопли имели какое-нибудь значение для вашего величества и для меня. Главное, чтобы обе решающие воли королевства были удовлетворены. Смело заявляю вашему величеству: если бы по воле определенной особы, или, скажем прямо, госпожи Дюбарри, я был обречен на опалу, иными словами, на смерть, я не смог бы с этим согласиться.
Король молчал.
— И мне пришла одна мысль, — продолжал Ришелье. — Однажды, будучи при дворе вашего величества, я оглянулся вокруг и увидел столько красивых высокородных девиц, столько ослепительно прекрасных знатных дам, что, будь я французским королем, мне было бы почти невозможно сделать выбор.
Людовик XV повернулся к Таверне, который, чувствуя, что его потихоньку вовлекают в разговор, и дрожа от страха и надежды, всей душой впивал в себя красноречие герцога и так же страстно желал ему успеха, как входящему в гавань кораблю, который вез бы ему богатство.
— Ну, а каково ваше мнение, барон? — поинтересовался король.
— Государь, — отвечал Таверне, сердце которого лихорадочно стучало, — мне кажется, герцог только что высказал вашему величеству превосходную мысль.
— Значит, вы согласны с тем, что он говорил о красивых девушках?
— Государь, мне кажется, при французском дворе очень много красавиц.
— Но вы, барон, согласны с ним?
— Да, государь.
— И вы так же, как он, призываете меня сделать выбор среди придворных красавиц?
— Я осмелился бы сказать, что согласен с маршалом, если бы осмелился полагать, что таково мнение и вашего величества.
Наступило молчание, во время которого король благосклонно разглядывал Таверне.
— Господа, — наконец произнес он, — можете быть уверены, я последовал бы вашему совету, будь мне тридцать. Тогда я легко поддался бы, но сейчас я несколько староват, чтоб быть легковерным.
— Легковерным? Умоляю вас, государь, объясните, что вы подразумеваете под этим словом.
— Быть легковерным, дорогой герцог, означает легко верить, однако ничто не заставит меня поверить в некоторые вещи.
— В какие же?
— В то, что в моем возрасте можно внушить любовь.
— А, государь, — воскликнул Ришелье, — до этого мига я считал, что ваше величество является самым учтивым дворянином в своем королевстве, но теперь вижу, что ошибался.
— Почему же? — со смехом осведомился король.
— Потому что я стар как Мафусаил[74]: я ведь родился в девяносто четвертом году. Представьте себе, государь, я на шестнадцать лет старше вас.
Это была тонкая лесть со стороны герцога. Людовик XV восхищался старостью этого человека, посвятившего едва ли не все свои молодые годы королевской службе; имея перед глазами подобный пример, король мог надеяться дожить до таких же лет.
— Ну хорошо, — согласился король. — Но все же, надеюсь, герцог, вы не мните, будто вас любят ради вас самого?
— Если бы я верил в это, государь, я тотчас бы рассорился с двумя женщинами, которые говорили мне совершенно противоположное не далее как сегодня утром.
— Ну что ж, герцог, посмотрим. Посмотрим, господин де Таверне, — сказал король. — Юность молодит, это правда…
— Да, государь, а благородная кровь — целительнейший эликсир, не говоря уже о том, что столь всеобъемлющий дух, как у вашего величества, получит от перемены все, ни капли не утратив.
— И тем не менее, — заметил Людовик, — я припоминаю, что мой прадед, состарившись, уже не ухаживал с прежней безрассудностью за женщинами.
— Ну, государь! — запротестовал Ришелье. — Вашему величеству известно, как я почитаю покойного короля, который дважды заключал меня в Бастилию, однако это не мешает мне заявить, что между зрелым возрастом Людовика Четырнадцатого и зрелым возрастом Людовика Пятнадцатого не может быть никакого сравнения. Что за черт! Надеюсь, ваше христианнейшее величество, хоть и почитает свой титул старшего сына церкви, все-таки не дойдет в аскетизме до полного забвения своей человеческой природы?
— Ни за что! — ответил Людовик XV. — И я могу в этом признаться, поскольку здесь нет ни моего врача, ни моего духовника.
— Ах, государь, король, ваш прадед, частенько удивлял своим безмерным религиозным рвением и бесконечным умерщвлением плоти даже госпожу де Ментенон, которая была старше его. И я вновь спрашиваю вас, государь, можно ли сравнить двух людей, когда дело касается монархов?
Король в тот вечер был в хорошем настроении, и слова Ришелье были для него подобны каплям влаги из источника молодости.