— Учтите, что у нее здесь ее законный муж.
Оксана была страшно встревожена. Мысленно она уже прощалась со мной. Какова же была ее радость, когда комиссия признала состояние ее здоровья неудовлетворительным! Заступничество Маховой отвело угрозу, нависшую над Оксаной, и вербовщик уехал ни с чем.
Вообще Махова была удивительной женщиной. Молодая (не старше двадцати пяти лет), с очень стройной, изящной фигурой, с лицом, которое было бы даже красивым, если бы не следы оспы на щеках и лбу, с волной пышных белокурых кудрей, ниспадавших на плечи. Она болезненно переживала трагедию Баима, когда заключенные массами умирали, но уменьшить смертность не имела никакой возможности. Многие заключенные прибывали в Баим в совершенно безнадежном состоянии — болезнь была запущена, да и медикаментов тогда почти никаких не было. Но для тех, кто подавал хоть какую-то надежду на выздоровление, она делала все, что было в ее силах: зубами вырывала фонды питания в управлении Сиблага, строго следила за тем, чтобы больные получали назначенное им питание, чтобы продукты не расхищались и не попадали симулянтам за счет больных.
Не менее кипучую деятельность она проявляла и в области санитарии и гигиены. Там, где речь шла о чистоте и опрятности, она была беспощадна, даже прибегала к диктаторским приемам и методам. Как метеор, носилась она по баракам, строго спрашивала со старост, делала нагоняй за грязь и захламленность, отчитывала нерях, превратившихся в тряпичников, следила за тем, чтобы в бараках не заводились паразиты. Невзирая ни на какую погоду, беспощадно гнала всех в баню, а парикмахерам в бане давала строгий наказ стричь всем головы и брить лобки. Она не ограничивалась приказами, но лично проверяла их выполнение. В наведении порядка, чистоты, в соблюдении гигиены Махова видела важное средство против эпидемических заболеваний. Угроза вспышки их в сильно перенаселенных бараках была постоянной. Благодаря таким радикальным мерам инвалиды были избавлены от страшного бича — паразитов.
Те старики, которые чувствовали себя в грязи, как в родной стихии, были очень недовольны, когда их тревожили, — ворчали, бурчали, считая Махову бессердечной и жестокой. Большинство же по достоинству ценило ее усердие, видя в нем искреннее и глубокое проявление заботы об их здоровье. Под покровом ее суровой требовательности и деловитости скрывалось доброе сердце. Она искренне жалела больных, пряча от них слезы жалости и сострадания. Среди заключенных ходила молва, что муж ее тоже где-то сидит по 58-й статье, и поэтому она хорошо знала настоящую цену крылатого выражения «враг народа». Память о ней надолго сохранится у тех, кто ее знал, как о самой гуманной и справедливой женщине среди начальников, руководивших баимским лагерем.
Баня прочно вошла в быт лагерников. Каждые десять дней все население в обязательном порядке партиями по тридцать-сорок человек отправлялось в баню. Она находилась в самом дальнем углу зоны. Натянув на головы одеяла и держась друг за дружку, инвалиды длинной вереницей плелись по глубокому снегу или по грязи. Слабые, согнувшиеся, прощупывавшие дорогу палками, с котомками с бельем в руках, они напоминали слепых, которых ведет на ярмарку поводырь…
До чего противно идти в баню в холод, ветер, насквозь пронизывающий худое бескровное тело! Но зато как приятно войти в предбанник, сразу обдающий тебя теплым и влажным воздухом! Тут же у барьера тебя уже ждут санитарки в грязных черных халатах. Раздевшись догола и сдав одежду на прожарку, занимаешь очередь к парикмахеру, который за несколько секунд обработает твою голову машинкой, пройдясь заодно по губам и подбородку, и тут же кричит: «Следующий». А если хочешь побрить физиономию бритвой, подходи к греку Папандреу. Садись в широкое кресло в костюме Адама. Перед тобой большое кривое зеркало, засиженное мухами, в котором можешь разглядеть свое преждевременно постаревшее осунувшееся лицо, морщинистую кожу да кости. Не вздумай только ерзать в кресле. Сиди смирно, не шелохнись. Парикмахер — зек в белом халате, смуглый, с черными, как тушь, глазами, шутить не любит. Впрочем, уровень его обхождения зависит от мзды, которую он получает за бритье. Чем больше всунешь в лапу, тем благороднее он с тобой обойдется, то есть не покроет тебя матом и даже побрызгает так называемым одеколоном. Но, не дай Бог, ему покажется, что «рука дающего оскудевает», тогда беда, пожалеешь, что захотел побриться — хамская, наглая душа Папандреу обнажалась тогда во всей своей неприглядности: он начинает тебя брить такой тупой бритвой, что от боли и мук волком взвоешь, слезы градом польются на щеки, смешиваясь с мыльной пеной. Но ты терпи, пока не кончится пытка, а если вздумаешь стонать или, не дай Бог, протестовать, на твою голову обрушится такой поток «красноречия», которому мог бы позавидовать самый знаменитый матерщинник в Баиме.
Папандреу обладал необыкновенным даром коллекционировать и пускать в ход богатейший лексикон ругательств, изобретенных уголовниками во все времена и по всем лагерям Советского Союза. В его лице мы имели уникальное собрание самых отборных нецензурных выражений и словечек, употребляемых блатарями.
Жаловаться на него было бесполезно. Все знали, что это очень опасный стукач, тайный агент, которого поставил на должность парикмахера «кум» — начальник третьей части. Поэтому все и боялись Папандреу.
После приведения в порядок головы и лица становишься в другую очередь — на обработку лобка. Тут тебя приглашают к «операционному» столу, ты покорно ложишься спиной на мокрый и скользкий топчан, раздвигаешь ноги. Кажется, вот-вот тебя кастрируют. Но «хирург» преисполнен самых мирных намерений. Намылив место, несколькими ловкими взмахами острой бритвы он за несколько секунд снимает волосяной покров. На этой работе он так натренировался, что очередь у него подвигается быстрее, чем перед киоском за газетой на воле.
Но вот произошла какая-то заминка, рыжий парень, прикрываясь руками, словно фиговым листком, остановился в стыдливой нерешительности.
— Ну, чего стоишь? — нетерпеливо спрашивает «хирург».
— Я не дам обрабатывать лобок.
— Это еще что за новости? Не валяй дурня! Ложись! — сердится оператор.
— Я — артист, мне не положено, — отвечает блатарь под громкий хохот присутствующих.
— Ха-ха! Он артист, будь ты неладен! — тыча в него пальцем, весело смеется братва.
Парень, обнажив блестящие белые зубы, уже сам хохочет над своей выдумкой. Махнув рукой, он ложится на топчан.
Наконец санобработка закончена. Бежишь в моечную. На секунду зажмуриваешь глаза, чтобы привыкнуть к густому туману, в котором мечутся, как тени, тела заключенных. Шум, крики, смех, громкие шлепки по телу — все это многократным эхом отдается в ушах. Открывается дверь в парную, и оттуда с шипением врывается в моечную пар от только что вылитого на раскаленные камни ведра воды.
Среди баимских доходяг было не много смельчаков, рискующих попариться. Это были выздоравливающие или почти здоровые люди. Залезет такой зек на верхнюю полку, постегает несколько раз себя березовым веником. Жара адская, дух захватывает. А он знай похлестывает себя по бедрам. Бывало полезет иной дурак наверх, а потом его выносят оттуда полумертвого; окатят холодной водой, приведут в чувство парня, он же снова лезет наверх…
Большинство же предпочитало только хорошо помыться и поплескаться в теплой воде.
— Давай, я тебе потру спину, — говорит доходяга другому, — а потом ты мне.
— Ладно, ложись на живот!
И вот начинается блаженство. Кожу приятно щекочет мочалка. Глаза зажмуриваются от удовольствия. По всему телу разливается теплота.
Но вдруг внимание моющихся привлекает какой-то скандал.
— Ты чего, б…, сел задницей в шайку с водой? А ну, встань, сволочь! Свою ж… распариваешь, а кто-то должен после тебя из этой же шайки лицо мыть? Встань сейчас же, гад! Кому говорю?
— А ты не лезь, пока не получил от меня, падло! — угрожающе скалит зубы разукрашенный татуировкой урка.
— Ах, так?