Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Софья Андреевна! — тихонько шепнул Сергей Терентьевич, предупреждая.

Седая женщина в черном подошла к калитке. Они встали и почтительно поклонились ей. Графиня, вежливо ответив на их поклон, всмотрелась в их лица своими близорукими, явно невидящими глазами.

— Здравствуйте, графиня… — проговорил Сергей Терентьевич, подходя к ней.

— Да это вы, Сергей Терентьевич? — узнала она вдруг его. — Очень рада вас видеть. Что же вы не зашли ко мне? Я бы вас завтраком накормила…

— Было еще слишком рано, Софья Андреевна… — отвечал он, всматриваясь в ее постаревшее, обвисшее и точно растерянное лицо. — Я хотел зайти к вам уже отсюда…

— И прекрасно… А это ваши друзья?

— Да. Земляки…

— И вас прошу, господа… — сказала она и, забыв, что говорит с мужиком, ласково прибавила: — Les amis de nos amis sont nos amis…[24] Выпьете кофе, а потом посмотрите, если хотите, дом, усадьбу… Идемте же…

— Ну как же вы поживаете, графиня? — сердечно проговорил Сергей Терентьевич. — Давненько не видал я вас…

— Плохо поживаю, Сергей Терентьевич… — уныло ответила старая женщина. — Вы близко знали нас, знали и горе мое, и того человека знали, который отравил и опустошил мои последние годы…{91} Я не злой человек, я скорее добра, кажется, я всем своим врагам прощаю… охотно прощаю… а их у меня много больше, чем я того хотела бы и… чем я того заслуживаю… но ему, ему я не прощу, даже умирая! Этот ужасный человек, сам не зная зачем, разрушил мою семью… отнял у меня мужа… покой… состояние… честь… и так зло сосчитался со мной в Астапове{92}, не пустив меня к умирающему мужу…

Седая голова ее затряслась сильнее. Руки нервно перебирали ручку зонтика. Глаза были полны страдания…

— Хорошо говорят мужики, Софья Андреевна, — тихо и участливо проговорил Сергей Терентьевич, — что между мужем и женой судья только Бог…

— Вот! А он захотел стать этим богом… и богом жестоким, несправедливым, тупым… — сказала она, тряся своей седой головой. — И когда на глазах всего света на меня сыпались обвинения, одно другого ужаснее, я… я должна была молчать… я не могла говорить… Вот вы все молоды еще, переживете меня и, вероятно, прочтете мои записки… Погодите до того времени судить одинокую старуху, пока не прочтете их… А прочтете — судите… И опять-таки по-человечески судите, по-христиански, и его, и меня…

И за завтраком в большой белой столовой, единственной роскошью которой были прекрасные репинские портреты, и потом во время осмотра опустевшей и грустной усадьбы — ярко чувствовалось, что душа отлетела от старого дома, и он умирает быстро, быстро… — старая женщина с трясущейся головой говорила все о том же. Видно было, что она так поглощена собой, своим страданием, что не в силах сосредоточиться уже ни на чем другом. И подумал Евгений Иванович, знавший ранние вещи старика чуть не наизусть, что ведь это бывшая Кити, милая, воздушная, вся розовая и солнечная Кити!{93} А вот теперь она не замечает уже ни голубого глубокого неба, ни прекрасной в своей парчовой роскоши земли, ни грустной красоты пустынного парка — вся она была одной сплошной болью и мольбой о пощаде, мольбой, обращенной к чему-то огромному, безликому и страшному. И было мучительно слушать ее: она, любимая жена великого Толстого, приведена была к необходимости молить о милостыне сострадания почти совсем незнакомых людей! И когда пришел момент прощания, Евгений Иванович почтительно поцеловал трясущуюся морщинистую руку старухи, а за ним и остальные.

Подавленные, они шли солнечной дорогой к станции.

— Не достанут смердяковы… — тихонько пробормотал Сергей Терентьевич. — Счастье, что она полуслепая, а то как бы жить ей среди этих надписей на могиле его? Нет, они все, все достанут!

Никто ничего не ответил ему.

Золотой дождь листьев все сыпался на тихую землю. В прозрачном воздухе неслись, серебрясь, белые нити паутины. Высоко в небе летела на юг, переговариваясь, станица гусей… Евгений Иванович молча и почти бессознательно сводил в одно все свои впечатления от сегодняшнего утра: и молчаливая могилка среди корней старых дубов и лип, и эти надписи на решетке, и свои старые думы о великом друиде, и нежный полет золотых корабликов в золотом океане, и боль-тоску этой седой женщины в черном, не видящей ничего, кроме своих ран. И проплыла в душе нежная, как паутинка, мысль: человечество, как милая розовая Кити, вечно превращается в несчастную старуху, весна всегда заканчивается гибелью золотых корабликов… Он вынул свою аккуратную записную книжку, в которую он вносил свои сырые мысли перед записью их в секретную тетрадь, и, остановившись на опушке золотой засеки, записал: «Может быть, и правда, что человеку остается только одно: или отчаяние, или религия. Не одно ли это и то же, по существу?» И сбоку он поставил большой знак вопроса, что у него значило: еще не готово — проверить и продумать еще.

Золотые кораблики плыли, колыхались и кружились над солнечной дорогой и над всей этой золотой, тихой, засыпающей землей…

XVII

ГЕРМАН МОЛЬДЕНКЕ, НАРОДНЫЙ ИЗБРАННИК

Когда они вернулись в свой тихий Окшинск, всюду по углам улиц ярко, как пятна крови, краснели афиши, которые возвещали своим цветом близость желанной революции, а своим текстом, что в ближайшее воскресение в зале народного дома состоится публичная лекция члена Государственной Думы Германа Германовича Мольденке на тему «О задачах момента». Администрация грозно хмурилась на это нелепое беспокойство, интеллигенция была в несколько приподнятом настроении, но девяносто пять процентов окшинского населения не только губернии, но и самого города не только отнеслось к делу совершенно равнодушно, но даже, мало того, и не заметили его совершенно: все это — лекции, члены Государственной Думы и задачи момента — было за пределами их горизонтов и их интересов.

К назначенному часу в народном доме стала собираться публика. Народный дом этот помещался на большой, нелепой и убогой базарной площади, посреди которой ютились серые тесовые жалкие лари, с которых среди грязи, пыли и гомона толпы продавалась говядина, ситцы, снулая рыба, баранки, рукавицы, дешевые конфеты, жития святых, похождения разбойников и анекдоты шута Балакирева{94}, и тесемки, и бусы, и крестики, и халва, и моченые яблоки, и всякие овощи, и лопаты. И всегда на площади этой валялись вялые капустные листья и конский навоз, и зевал городовой, и обязательно кружилась пестрая собачья свадьба, и с утра галдели торговки, а вечером буянили пьяные мужики. Народный дом был тяжелое, неприветное, неопрятное здание, на которое было скучно смотреть. И то, что происходило внутри его, было так же нелепо, как и его внешность. В нем помещалась, во-первых, чайная, в которой чай подавался несколько дешевле, но столь же грязно, как и в соседних трактирах. Чайная эта была устроена для того, чтобы хотя тут народ не пьянствовал, и действительно, посетители, купив в недалекой казенке{95} диковинку или полдиковинки, выпивали ее под окнами чайной, а затем, уже зарядившись, шли в чайную закусить. Чрез сумрачный и заплеванный коридор помещалась библиотека, сумрачная комната с еловыми, наполовину пустыми шкапами, в которых за мутными, засиженными мухами стеклами валялась разная дешевая книжная рухлядь, трухлявая, засаленная, противная, и худосочная девица в стриженых волосах и в очках с ненавистью швыряла все это своим немногочисленным читателям и всячески грубила им. В верхнем этаже была большая, унылая, всегда почему-то дурно воняющая зала, где на самом видном месте красовались в золотых рамах портреты голубоглазого царя в ярко-красном мундире с золотыми шнурочками и худенькой царицы с великопостным лицом, но в кокошнике, как кормилица. Тут стояло очень много венских стульев, а впереди, у стены — кафедра. Иногда местными любителями давались тут спектакли, от одного воспоминания которых у зрителей потом мутило на душе недели и месяцы и жизнь была не мила, как при зубной боли, иногда показывались картинки синематографа, а то читались лекции о вреде пьянства, о трехсотлетии дома Романовых, о кооперации, а иногда делались и доклады вроде предстоящего доклада Германа Германовича. И вот, когда совсем свечерело, в неуютной и дурно пахнущей зале собрались все, кто собраться был должен, — по своим симпатиям или по своему положению. Конечно, почти в полном составе была редакция «Окшинского голоса». Петр Николаевич брезгливо принюхивался, подозрительно оглядывался и, улучив удобную минуту, где-нибудь в уголке прыскал себе на руки из своего пульверизатора. Студент Миша угрюмо осуждал себя и всех за это праздное препровождение времени: нужна не болтовня о революции, а немедленная революция. Князь Алексей Сергеевич с удовлетворением видел, что публика собирается дружно, то есть что сплочение общественных сил идет успешно; лектор был левее его, но он, правнук Рюрика и внук декабриста, так ненавидел гнилую царскую власть, душившую огромную страну, что он приветствовал всякий удар по ней, откуда бы он ни исходил. Его дочки Саша и Маша, чистые и простенькие, относились к делу с большой серьезностью. Нина Георгиевна уверенно красовалась в первом ряду, чувствуя себя отчасти героиней: выступал ведь ее супруг. Евдоким Яковлевич упорно сторонился ее и был хмур. Пришел даже добродушный Иван Николаевич Гвоздев: от общественной жизни отставать нельзя, сказал он своей Марье Ивановне. Но он был рассеян и недоволен: история с Ваней, ушедшим в коммуну, очень придавила старика. И было много чиновников, и были молодые купчики и учителя, и волновались и тараторили барыни, и старались быть значительными гимназисты, и два офицера местного полка щеголяли либерализмом — все было так, как всегда, и это казалось Евгению Ивановичу ужасным более всего.

вернуться

24

Друзья наших друзей — наши друзья (фр.).

35
{"b":"189159","o":1}