Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Послышалась команда, бодро, возбуждающе прозвенели по опушке леса рожки горнистов, и вот точно из земли выросли новые серые цепи солдат и, наклонившись вперед, припадая, устремились вперед, вперед. Побежал и Коля, и ложился, и опять бежал, и стрелял, и еще бежал, точно автомат, отмечая и разрывы шрапнелей, и свист и влипанье во что-то пуль, и умирающего, которого, видимо, переехала на скаку артиллерия и у которого из рта страшно торчали кишки, и распятых на колючей проволоке, которые бессильными мешками висели на ней под градом пуль, и лошадь с развороченным боком… И вдруг как-то сразу, удивительно просто что-то смахнуло его с ног, все оборвалось, кончилось, только по белым, страшно высоким колоннам пополз вверх плющ, медленно и отчетливо выстилая колонны своими красивыми листьями. И что-то тонко звенело…

Страшная боль оборвала все: двое санитаров перевернули его, обшаривая его карманы. Но в карманах они нашли только черные часики Омега, истертое портмоне, в котором было всего восемь рублей с копейками, да письмо сестры Саши. Часы и деньги они взяли себе — этим способом они зарабатывали большие деньги, — а письмо оставили и понесли Колю в летучий лазарет, который стоял за лесом и около которого теперь толпились бесконечные раненые с искаженными лицами, все в крови и в пыли. И было что-то во всем этом такое, что отдаленно и противно напоминало мясную лавку…

Когда Коля очнулся, он увидел над собой милое лицо сестры милосердия Веры, которая с тревогой всматривалась в его осунувшиеся и обострившиеся черты и мягко улыбалась ему, когда он открыл глаза. Он хотел сказать ей что-то ласковое и простое, но опять острая боль затуманила все, и он потерял сознание…

И как только стали бледнеть в сереющем под рассвет небе испуганные звезды, на когда-то красивый, а теперь обгоревший и страшный замок, занятый с вечера плохо вооруженными русскими войсками, обрушился нестерпимый ураган металла. И что-то ужасное, силы невероятной, как перышко, сорвало белую палатку, в которой сестра Вера перевязывала опять Колю, оглушительно треснуло и засвистало среди ветвей. И серые массы солдат медленно, упрямо стали подаваться, все в грохоте и дыме, и огне, назад…

Истомленные, пьяные от битвы люди в касках залили развалины прекрасного замка, его вековой, теперь изуродованный снарядами парк, усеянный скорченными, стонущими и кричащими ранеными, разбитыми орудиями… Гремя палашами, группа офицеров подошла к тому месту, где стояли белые палатки перевязочного пункта и где теперь среди изуродованных, истерзанных трупов лежала, устремив глаза в утреннее, такое свежее и радостное небо, сестра Вера с красным крестом на груди. Голова ее была разбита, золотистые волосы покрыты черными сгустками крови и опалены, но на лице ее был глубокий покой…

— Много офицеров, Durchlauht…[46] — сказал кто-то почтительно. — Прикажете обыскать?

Грубые окровавленные руки стали выворачивать карманы раненых и мертвых.

— Письмо, Durchlauht… — сказал санитар, протягивая генералу только вчера полученное Колей от сестры письмо.

— Лейтенант граф фон Реймер, переведите… — сказал генерал, протягивая подмокшее в крови письмо молодому адъютанту.

Лейтенант, хлыщеватый молодой человек с замкнутым лицом, развернул письмо и, обменявшись с генералом мимолетным взглядом, начал громко — так как вокруг было много офицеров и солдат — будто бы переводить:

«Дорогой мой супруг, я страшно тревожусь за тебя… Отчего так долго нет от тебя вестей? М-м-м… Я молю Бога, чтобы ты попал хотя на австрийский фронт, так как германцы внушают нам здесь непреодолимый ужас…»

Офицеры, опираясь на палаши, внимательно слушали.

«Мне жаль, — продолжал будто бы переводить лейтенант, — но я не могу сообщить тебе ничего доброго. Народ начинает уже волноваться, требуя окончания безнадежной, бесполезной войны. Все требуют мира. Местами народ голодает, и опасаются открытого возмущения. В наших войсках свирепствует, говорят, холера. Правда ли это? Ах, ужасно, ужасно…» Ну а дальше идет… м-м-м… личное, не имеющее никакого значения…

— Благодарю, господин лейтенант… — сказал плотный генерал. — Потрудитесь передать это письмо вместе с вашим переводом в осведомительное бюро для печати…

Лейтенант почтительно козырнул.

К вечеру серые волны с востока снова начали среди бури огня бить в лесистые горы, на которых стоял когда-то красивый замок, и оттеснили противника. И к ночи из развалин замка потянулись на восток пленные. Среди них был и Фриц Прейндль, молодой лесничий из баварских Альп, стройный, красивый молодой человек с мечтательными глазами. Голодный, измученный, усталый, он шел под конвоем страшных казаков в эту странную страну, из которой до него некогда долетели в глушь его милых лесистых гор книги удивительного Достоевского, громадного Толстого и чарующие душу песни Чайковского. Он любил тихую, красивую жизнь в своих лесах и изболелся теперь душою, все пытаясь безуспешно уловить смысл того, что вокруг него делалось. Вместе с ним шла огромная толпа немецких солдат, которые были полны тоской о покинутых семьях, тревогой перед темным будущим и тайной, но глубокой радостью, что весь этот ужас для них хоть на время кончился…

В противоположную от замка сторону на запад шла большая партия русских пленных, голодных, холодных и изнуренных. И среди них везли в крестьянской повозке красивую сестру Веру, ошеломленную разрывом снаряда, с прорванными барабанными перепонками и потому совершенно глухую. И сказал кто-то из пленных в темноте:

— А знаете, Иван Иванович, я думаю, что все это в конце концов будет иметь огромные положительные последствия… Бесследно это пройти не может. Первым следствием, мне кажется, будет образование Европейских Соединенных Штатов. А это в свою очередь предполагает коренные перевороты в строе многих европейских государств…

И после небольшого молчания кто-то ответил грустно из темноты:

— Вам следовало бы еще прибавить, что эта война последняя, как уверяют газеты… Эх, друг мой, не фантазировать нам надо, не надеяться на какую-то благодать свыше, а работать, работать, работать… Если война что и показала с ужасающей несомненностью, то только то, что мы самообольщались, что сделано людьми разума страшно мало, что надо работать, работать, работать…

— И тут не унимаются… — проворчал третий. — У меня ноги так стерты, что ступить не могу, а они — Европейские Соединенные Штаты… Тьфу!

Молчание… Слышен топот и шурканье многочисленных ног, порой подавленный вздох, порой сдержанный стон раненого и грубый окрик конвойного. Сестра Вера, без сознания, тихо и нежно бредит о чем-то на мокрой соломе своей скрипучей грубой телеги. Около нее идет молодой истасканный берлинец, раньше парикмахер, а теперь начальник этого конвоя. Он долго осматривал девушку сальными глазами перед отъездом и теперь решил не упускать ее из виду…

А вверху горят, переливаются, искрятся звезды…

VII

«ВСЕ ДЛЯ ВОЙНЫ!»

Для Евгения Ивановича жизнь становилась все тяжелее и тяжелее. Его «Окшинский голос» под руководством задорного Петра Николаевича был точно каким-то мучительным нарывом на его душе, который болел день и ночь. Прежде всего газета — менее, чем когда-либо, — имела право называться окшинским голосом, так как она не только ни в малейшей степени не отражала подлинных настроений края, но наоборот, стояла в резком противоречии с ними. Войну, видя, что она затягивается, что ведется она, как всегда, бездарно, стали уже поругивать все, все начали уже ею тяготиться, все желали только одного: поскорее развязаться с ней. Даже подкупленное щедрым притоком способия крестьянство и вообще беднота, и те уже вздыхали. Воинствующие исключения были чрезвычайно редки. «Окшинский» же «голос» уверял авторитетно, злобно, твердо изо дня в день, что страна кипит негодованием против коварного врага, и требовал: все для войны и — все силы в бой! Почему Петр Николаевич считал себя вправе выдавать свое личное мнение за голос всего края, было неизвестно и непонятно — это был явный и наглый обман. А так как такие голоса слышались каждое утро и в Рязани, и в Казани, и в Иркутске, и в Симферополе, и в Архангельске, то получался обман всероссийский, обман, непонятно на что нужный. И раз провозгласив этот совершенно сумасшедший лозунг «Все для войны!», все эти часто очень порядочные, образованные и гуманные люди, действительно, скоро были приведены жизнью к необходимости пожертвовать войне именно все: правдивость, свое человеческое достоинство, честь, все, что делало их раньше людьми гуманными и порядочными. В том, что они выбрасывали ежедневно в жизнь на этих мокрых, противно пахнущих керосином листках, не было и одной пятидесятой части правды, и они знали это, и вынуждены были не только проглатывать эту казенную ложь, но и сами ложь эту творить. Они с радостью сообщали своим читателям, что все победы среднеевропейской коалиции так только, призрак один, что страны эти накануне революции, что на императора Вильгельма произведено уже второе покушение, что в осажденном Перемышле съедены все даже крысы, что император Франц Иосиф, видя полную безнадежность положения, думает отрекаться от престола, что немцы все — хамы, а союзники все — доблестны, что кронпринц германский взят в плен французскими кирасирами, что в германской армии вспыхнул бунт. И даже ту одну пятидесятую часть правды, которую они могли сообщать стране, они вынуждены были облекать в покровы самой бессовестной лжи: да, правда, что у Гельголанда произошел сильный морской бой, но в бою этом с германской стороны погибло восемнадцать броненосцев, а у англичан погибло всего полтора человека, да у командира одного из сверхдредноутов остановились почему-то часы; да, правда, что на одном из секторов Западного фронта наши доблестные и благородные союзники отступили, но это совсем не было поражением: просто, потеряв только сто двадцать тысяч убитыми, ранеными и пленными, бросив для облегчения только сто тридцать пушек, — да и то старых, никуда, в сущности, не годных — они нарочно отступили на заранее подготовленные позиции. По отношению к русской армии ложь была еще удушливее. Мы только и делали, что, ловко обманывая врага, выпрямляли свой фронт: ослы немцы не понимали, что если мы отдаем им губернию за губернией, города, крепости, целые корпуса, военные склады, последнюю артиллерию, то это только очень сложный и хитрый маневр, который закончится тем, что не сегодня — завтра, а не завтра — так обязательно через неделю немцы будут в ловушке. Сотни раз повторялась эта наглая ложь, и люди все же верили ей: уже появились в коренных русских городах перепуганные, разоренные, несчастные беженцы с залитых кровью окраин России, а люди все верили хитрому маневру, отдали Варшаву уже — все верили, отдали Ковно{137}, Гродно, Вильну{138}, Брест — верили опять!

вернуться

46

Ваша светлость (нем.).

86
{"b":"189159","o":1}