Громкий надсадистый крик кряквы заставил Евгения Ивановича обернуться. По широкой розово-золотистой глади лесного болотистого озерка плыла к нему утка, и вода переливалась и играла под ней розовыми и золотыми огнями. Она звала настойчиво, нетерпеливо… И вот в прояснившемся небе над низкорослыми березами ярко обрисовался черный силуэт быстро летящего селезня. Со всего размаха бросился он в воду и, поднимая рои алмазных брызг, восторженно заплескал крыльями. Евгений Иванович прикинул глазом расстояние до красавца: наверно, шагов восемьдесят. Но старый друг его Франкотт левым чоком не выдавал его на такие расстояния. Он тщательно прицелился, выстрелил, и по золотисто-розовой воде было видно, как со всех сторон на селезня точно градом брызнуло, серенькая подруга его унеслась, а он, забив судорожно крыльями, неподвижно замер на успокоившейся сияющей воде. Друг не выдал и на этот раз…
Утро разгоралось победно, великолепно, необыкновенно. Недавняя тишина сменилась теперь немолчным гомоном: всюду переливчато лилось токование тетеревей и их сердитое чуфыканье, в солнечной тишине токовал невидимый бекас — тику-тику-тику… — утки носились над болотцами, в кустах кричал заяц, и пернатая мелкота пела на все лады о своей любви и о своем счастье жить и дышать. Из-за болотца, куда ушел Константин, стукнул дальний выстрел, но весенний хор не смолкал и лился, радостный, солнечный, пьяный, и было ясно: смерть только случайность — есть только жизнь и радость…
На поляну токовики более не вылетали, и Евгений Иванович нисколько не огорчался этим: до добычи он был не жаден. И он, с удовольствием вытянув затекшие ноги, развалился на своем теплом халате и восхищенными глазами сквозь ветви смотрел то на ликующую землю, то на караваны золотистых облачков в бездонном небе, то следил за желтенькой овсянкой, которая, усевшись на вершину молодой елки и подставив солнцу свою желтенькую грудку, все повторяла свою простенькую песенку. Мурат, положив ему на ноги свою умную и красивую голову, то сладко дремал, то вдруг чутко поднимал уши и осматривался. И гулькали, и звенели вокруг ручейки…
И вдруг совсем рядом: чуфшшшш! Значит, вышел из кустов по земле…
Евгений Иванович потянулся осторожно за ружьем, но едва просунул он его сквозь ветки, как тетерев взорвался и улетел: ствол ружья блеснул на солнце. Евгений Иванович вылез из шалаша и с наслаждением потянулся так, что все суставы хрустнули. Мурат умильно смотрел ему в лицо.
— Ну, ну, принеси…
Мурат широким кругом пошел по токовищу, причуял убитого тетерева и поднес его хозяину, довольный, счастливый. Евгений Иванович с удовольствием принял от собаки тяжелую, красивую, краснобровую птицу и положил ее в сумку. И вместе с собакой подошли они к краю озерка, чтобы взять селезня. Мурат нерешительно ступил в воду, но тотчас же и отступил: вода была ледяная. Он нетерпеливо завизжал и вопросительно посмотрел на хозяина.
— Ну, пойдем с той стороны попробуем… — сказал тот.
С другой стороны было совсем мелко, и Мурат легко достал красавца селезня.
— Ну вот видишь… Надо, брат, соображать… — сказал Евгений Иванович ласково. — А теперь поищем на всякий случай подранка… И к Константину…
Он забрал свои вещи из шалаша, и тихонько они пошли вырубкой за болото. Мурат носился по кустам, бесконечно наслаждаясь теми запахами, которые долго хранила на себе влажная и холодная земля. Они прошли уже с полверсты, и вдруг точно молния ударила в собаку, и она на полном скаку окаменела. Удовольствие ударить влет было так велико, что Евгений Иванович — хотя стрельба из-под собаки весной и запрещается — снял ружье и изготовился. Мурат, замирая, вел и вдруг снова окаменел, упершись обеими передними ногами так, как будто пред ним вдруг открылась бездонная пропасть. Он понимал уже, что птица мертва, не полетит — ну а вдруг? Евгений Иванович осторожно подходил и наконец между двух бурых кочек увидел мертвого петуха. На белесо-зеленоватом носу птицы висел темный рубин запекшейся крови…
Он поднял петуха, поблагодарил собаку лаской и положил добычу в сетку. Он был чрезвычайно доволен: подранок не пропал зря. И еще радостнее показалось ему ликующее утро. Мурат щурился и блаженно улыбался… В кустах послышались вдруг осторожные шаги и хруст сухих сучков. Он обернулся — то был Константин, серый и дикий. На глуповатом лице его было довольство, и лицо это теперь не казалось даже и глупым. У пояса его болтался красивый петух. И, блестя глазами и перебивая один другого, они стали рассказывать друг другу о своих охотничьих переживаниях за это утро…
Чрез час они сидели уже у раскрытого окна в избе Константина за чаем и обильной закуской. А затем крепкий, здоровый сон на сене под теплым халатом, а там опять чай и веселая ходьба по отогревшейся земле на вечернюю зорю — на Ключик, на Исехру, на Бужу, в Чертежи, в Подбортье, в целый ряд диких мест, из которых каждое было мило по-своему, на глухарей, на тягу, с круговой уткой, на шалаши… И было хорошо, и ничего больше от жизни было не надо, и в сотый раз тихо спрашивал себя Евгений Иванович: кто же мешает ему жить этой вот дикой, привольной, лесной жизнью, которая так люба ему, кто и что держит его в плену дел и забот, которые ему ни на что не нужны, и не находил ответа, и удивлялся. Жена? Так пусть и остается там, где ей лучше. Дети? Они будут в восторге здесь. Учение их? А много ли дало это учение ему самому? И тем не менее вот в плену!.. Нет, нет, непременно надо устраиваться рядом с Митричем…
Но долго думать было некогда: надо было торопиться на тягу к далекому Вартцу — вечер обещает быть тихим, и тяга будет великолепная…
А вокруг умирающей, залитой ярким солнцем деревеньки по долкам и низинкам звенели, искрились, смеялись и звенели ручейки: лель… лель… люли-люли-лель… люли-люли-лель…
XXXI
ПОДВЯЗЬЕ
Сергей Терентьевич очень обрадовался, когда новый губернатор разогнал пьяную шайку Уланского училища, — учитель Сергей Иванович женился на купеческой дочке и уверенно орудовал теперь делами тестя, а Петр Петрович одиноко томился в глухой лесной деревеньке Березники — и назначению новых учителей: может быть, это будут дельные люди и действительно хоть чуточку культурные, с которыми можно будет перемолвиться словечком и в случае нужды найти поддержку среди захлестывавших его волн деревенской темноты и всяческого безобразия. Хуторской участок землеустроители ему уже отвели, и теперь мужики поедом ели его, хотя землю он, как и хотел, выбрал себе и похуже, и подальше. Но радость его была весьма непродолжительна: новые учителя оказались нисколько не лучше прежних. Старший, Алексей Васильевич, худой и уже седеющий человек, весь какой-то неопрятный, всегда молчал и хотя верующим, по-видимому, не был, целые дни гудел что-нибудь церковное, торжественное и унывное, что, видимо, подходило к его сумрачному настроению. Ребят вел он халатно, только бы с плеч долой, а кончив дело, ложился у себя на засаленном диване — обязательно босиком — и смотрел в потолок и что-то все думал или, заложив руки за спину, шел один в поля за деревню, гудя уныло: «Благослови душе моя Господа и вся внутренняя моя имя святое его…» Жена его, Аксинья Ивановна, маленькая, толстенькая, с носиком пуговкой, была вечно раздражена чем-нибудь: мужем, которого звала она недотепой, своими ребятами, бледными и неопрятными, мужиками, которые не уважали ее, мальчишками, которые нарочно вот прошли мимо ее окон и не поклонились ей, сторожем Матвеем. Детей своих она била, а на мужа бешено визжала временами и ворчала всегда.
— Ну, загудела наша дуда!.. — заслышав его мрачные напевы, бормотала она зло. — Ты хоть бы в регенты шел — все жалованья прибавили бы… У-у, недотепа, навязался ты на мою головушку!
— И вся внутренняя моя имя святое его… — отвечал муж мрачно. — Благословенье еси Господи…
И, глядя на своих золотушных сопливых ребят, он думал, что было бы хорошо, если бы они умерли…
Другой учитель, Василий Артамонович, был прямой противоположностью ему: маленький, с сухим румяным и неправильным лицом дегенерата, с живыми, беспокойными глазенками, с постоянной улыбкой, этот сын фабричного-пьянчуги вносил в жизнь чрезвычайно много всякого беспокойства. Он очень высоко ценил себя и искренно думал, что он обладает чрезвычайными педагогическими способностями и вообще всякими способностями. То уверенно брался он за устройство ветряного двигателя для поливки своего огорода, то начинал составлять гербарий, то придумывал, как устроить в школе электрическое освещение, то чинил школьные часы. Двигатель не удавался, гербарий забрасывался на половине, самодельная динамо оставалась за отсутствием средств в проекте, а часы приходилось везти в город к старому Чепелевецкому. Тот — тихий, седой, в вечной ермолке, — вооружившись лупой, долго рассматривал с недовольным видом механизм.