Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Митя, делая вид, что он ничего не слышит, читал у окна книгу. Сердце Вари забилось тревожно и сладко. Она накормила чем могла мать с братом. Старуха тотчас же прилегла отдохнуть за перегородкой на своей тощей кровати, из которой Варя насилу вывела клопов, а Варя взялась за уборку посуды. И все прислушивалась: не слыхать ли того ласкающего мягкого голоса?..

— С тех пор, как я в России, у меня и сны какие-то странные пошли… — говорил германец, рассматривая в холодке старой баньки вынутые из ульев рамки. — Вот сегодня опять, например, всю ночь меня мучил кошмар. Мне снилось, что какие-то страшные враги, спрятавшись в землю глубоко-глубоко, стали пускать оттуда какой-то красноватый газ. Все было по-прежнему: цвели цветы, пели птицы, смеялись дети, работали, ничего не подозревая, люди, а из всех трещинок земли все струился и струился этот красноватый газ. И, видимо, это был какой-то веселящий газ: люди один за другим стали бросать работу, стали бросать все и начинали хохотать, потом прыгать, потом плясать, припевая: ach, mein liber Augustin, Augustin, Augustin…[66] — есть у немцев такая глупенькая песенка, знаете… И вот запели ее миллионы людей, и захохотали, заплясали все, все, все: умирающие старики, изувеченные солдаты с оторванными ногами и вытекшими глазами, беззубые старухи, заливаясь смехом, и визжа, и притоптывая на все лады, повторяли: ach, mein liber Augustin, Augustin… Потом — это было ужаснее всего — захохотали куры, запели коровы, ласточки, заплясали овцы, мухи, лягушки, птицы — пели, плясали и хохотали дико и злорадно, точно издеваясь над чем-то. Земля дрожала от топота миллионов ног, и миллионы осипших глоток орали бессмысленные слова: ach, mein liber Augustin, Augustin… И пели они, и плясали в красноватом, точно кровавом тумане и никак не могли остановиться, и одни за другими, тысячами, миллионами от изнеможения умирали и, умирая, дрыгали ногами и из последних сил шептали: ach, mein liber Augustin, Augustin… Это и был конец человечества и мира…

Он повел плечами, точно ему было холодно.

— Тоскуешь ты, паря, только всех и делов… — задумчиво проговорил Петр. — Все-таки, знать, не сладко в плену-то…

— Да мы все в плену… — тихо и горько проговорил незаметно подошедший Митя. — И что ни делай, как ни бейся, из этого странного плена не вырвешься…

И он пошел в глубь сада, перепрыгнул чрез плетень и ушел в поля: только там, на просторе, в одиночестве было ему выносимо. Люди нестерпимо не только тяготили, но прямо мучили его одним своим присутствием.

Фриц вдруг торопливо встал и вежливо поклонился: в сад со двора вышла Варя. Лицо германца слегка зарумянилось.

— Обедать, Петра, иди… — проговорила тихо, бесшумно появляясь в темной калитке двора, бледная, вся точно прозрачная Маремьянушка. — Остынет…

— Сичас, сичас… — отозвался тот. — Пойдем, Фриц, закусим маленько…

— Очень благодарю вас, я только недавно завтракал… — отозвался вежливо Фриц.

— Ну а теперь с нами пообедаете…

— Но… не могу же я два раза обедать!

— Экий ты неисправимый немец какой! — хмуро рассмеялся Петр: он весело не смеялся никогда, не умел. — У нас говорят: еда на еду не палки на палки… Ну, а я пошел…

И он скрылся во дворе.

Варя села на серенький низкий сруб колодца. Лицо ее побледнело еще больше, и между бровей лежала складка страдания.

— Почему вы не были… так долго? — проговорила она низким голосом.

— Было невозможно… — отвечал Фриц, глубоко взволновавшись. — Во-первых, я чрез Швейцарию получил письмо от моей больной сестры и был очень расстроен: очень, очень тяжело живется им теперь дома. Слова голод никто там не произносит, но тем не менее это голод, настоящий, ужасный, звериный голод. А во-вторых, господин Тарабукин хотел отправить меня в город совсем, так как ему как будто надоело, что я на глазах у него постоянно работаю и постоянно указываю, что и как надо поправить в его запущенном хозяйстве… И…

Девушка испуганно глядела на него.

— Но я попросил его оставить меня здесь… — добавил Фриц. — Он согласился, хотя, по-видимому, и неохотно… Но… но… разве вам не все равно? — тихо добавил он дрогнувшим голосом.

— Зачем говорите вы лишние слова? — прошептала Варя и закрыла лицо руками.

— О… милая… как я люблю вас… — тихо сказал Фриц. — Как я вас люблю!

Митя, томимый тоской, снова перепрыгнул было через тын в сад, но издали заметив, как Фриц взял руки Вари и как он смотрел ей в ее взволнованное лицо, снова осторожно исчез и, обойдя усадьбу, вошел в избу. Машинально подошел он к дому и без думы стал смотреть в палисадник, где над отцветшей акацией играли две пестрых бабочки. Вот одна из них, спасаясь от преследований подруги, метнулась вдруг в раскрытое окно и испуганно заметалась в полутемной комнате, в которой еще душно пахло едой. Бабочка судорожно билась о тонкое стекло, которое не пускало ее к солнцу, к свету, к цветам, к подруге. Митя, сумрачно нахмурив брови, смотрел на нее. Она нежно трещала крылышками по стеклу и все никак не могла вылететь и обивала крылышки. Митя осторожно потеснил ее вниз, к раскрытому окну, но она в ужасе снова и снова перепархивала вверх на стекло, и на крылышках ее уже появилась некрасивая бахрома, и они бледнели.

— Ну, так и черт с тобой, дура! — бешено прошептал Митя и резким движением раздавил нежное создание.

Неловко кувыркаясь, бабочка безжизненно упала за окно.

Митя обвел злыми глазами эту чужую комнату, где пахло едой и где за перегородкой тихо всхрапывала его сумасшедшая мать, и вдруг почувствовал, как горло его перехватил спазм рыдания.

— О дьяволы! — горько прошептал он. — И что им, мерзавцам, было нужно спасать меня?

Уланский староста, сват тарабукинской кухарки, худой, костлявый барышник с вороватыми глазами и глухим чахоточным кашлем, шел куда-то по делу с подожком. Воровские глазки его заметили чрез плетень Варю с Фрицем, который нежно целовал руки девушки. Старосте стало смешно и противно: «Нашел тожа барыню! Мищуха… А тожа руки целует…» Но тотчас же строй его мысли переменился.

— Вот так ерман! — пробормотал он. — Вот так парень! Раз-два и готово!.. Эти не зевают… Жох…

И он снова усмехнулся гнилым смешком…

XXXI

СТАРОСТА

Было воскресенье, та пора, когда земля живет еще всей полнотой напряженной и богатой летней жизни, но замолчали уже птицы, отцвели многие цветы, и среди зелени лесов уже мелькают там и сям изредка, как позабытый напев грустной песни, золотые листья.

Фриц шел с Варей и Митей березовой рощей, высоким берегом над светлой гладью широкой Окши. Душа его была радостна: близость любимой девушки, тихая красота окружающей природы, вероятная возможность прекращения в скором времени отвратительной бойни и возвращения домой — все настраивало его светло и легко. Варе всем сердцем хотелось верить в счастье, но она не могла верить, она не упивалась им, она боялась его, боялась, что вот что-то такое темное придет и все исковеркает и сломает. Митя, как всегда, был возбужден и раздражен. Измученная душа юноши нигде и ни в чем не находила себе покоя и неустанно сочилась желчью и кровью.

Из-за светлой реки, из-за леса плыл благовест: был какой-то из бесчисленных деревенских праздников, и звонили к вечерне. И чистые задумчивые звуки эти без слов говорили о чем-то величавом и важном. И повеяло в молодые души странною печалью, светлой, как эти дали…

— Война эта прежде всего доказывает, что мы самообольщались чрезвычайно… — продолжая раньше начатый разговор, сказал Фриц. — Мы дали, что могли, — наша музыка, наши искусство, литература, техника… — но всего, что хотело европейское человечество, теперь это ясно, достичь не удалось…

— Музыка… Всего не удалось… — едко бросил Митя. — Музыка! Бывало, до войны отказываешь себе в обеде, только бы сбегать в Благородное Собрание послушать музыки хорошей, сидишь, голодный, и упиваешься… А теперь и этого нет! Кому она досталась, ваша музыка? Тем, кто и без того все забрал… А на вашу долю не остается ничего, кроме уличных шарманок да бессмысленных частушек деревенских да ach, mein liber Augustin, Augustin… который вы то и дело насвистываете…

вернуться

66

Ах, мой милый Августин, Августин, Августин (нем.).

137
{"b":"189159","o":1}