Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Мы от Ефима… из Геленджика… — сказал Иван. — Здравствуйте…

— А-а, это дело другое… — улыбнулся молодой рыжебородый оборванец и, вложив в рот два пальца, пронзительно свистнул.

Чрез несколько минут все хозяева хутора были в сборе: кроме рыжебородого, тут был еще тот самый молчаливый молодой человек с голубыми мечтательными глазами, который жил тут еще при коммуне, и один сектант из Геленджика, убежавший с фронта, веселый рябой парень с белыми зубами. Молодой человек по-прежнему упорно молчал; это чрезвычайно понравилось Григорию Николаевичу, и он решил дело это обдумать серьезно: в самом деле, не слишком ли много говорят люди? По словам рыжего, двое ушли в Геленджик за продухтой, двое работали на Перевале на перекопке садов — рабочих рук резко в крае не хватало, и поселенцы охотно брали всякого, не спрашивая, откуда, кто и почему, только работай, — а один понес Сияльскому барину оленьи рога на продажу.

— А не рестуют? — спросил Иван.

— Ну, рестуют… — засмеялся рыжий. — Нас тоже побаиваются… Долго ли ночью красного петуха пустить?

Скоро на зеленой поляне — на даче, как, скаля зубы, сказал рыжий, — задымился огонек. В закопченной ведерке закипела вода для чаю. А в ожидании чая все на прутиках поджаривали над огнем принесенное Иваном сало и с удовольствием, обжигаясь, ели его со свежим белым хлебом. Молодой молчальник все молчал, а рыжий, скаля белые зубы, все рассказывал о здешней жизни: дом есть, дров в лесу сколько угодно, зверя всякого по лесам пропасть — только вчера оленя повалил, — а хлеб и все, что полагается, добываем по станицам внизу. Ничего, жить можно… Полиция? Как она здесь нас захватит? Всего одна тропа да и та, почитай, на целую версту вперед вся как на ладони, а кроме того, по станицам и дружки везде есть, которые в случае чего упредят. Да и не полезет она сюда, побоится: у многих из зеленых винтовки ведь есть…

Солнышко поднималось все выше и выше над голубыми горами, и было отрадно лежать так без дела на теплой земле, дышать упоительным свежим воздухом гор и лесов, смотреть на грандиозную и прекрасную пирамиду Тхачугучуга, который блаженно дремал в сверкающем небе. И дремали вокруг по склонам вековые чинары и буки, и дремали облака в небе, и дремал солнечный воздух, напоенный ароматами зеленых пустынь. И в сотый раз рассказывал Иван Пацагирка своим новым слушателям о страшных днях под Сольдау, об ужасной и бессмысленной гибели десятков тысяч людей, темных и наивных, и на смуглом лице его, в его ласково-вдумчивых глазах было видно тихое, но напряженное усилие понять, наконец, что это такое и зачем это было сделано. И, как всегда, в заключение он повторял о себе:

Не гожаюсь я больше на такие дела… Порченный человек я теперь…

XXI

ВЕЛИКОМУЧЕНИКИ

Медленно, но победно надвигалась, сияя солнечными улыбками, весна с далекого юга на угрюмый сонный север. Уже неслись над затопленными равнинами его бесчисленные рати всякой птицы, и звенела жемчужная капель, и пели бесчисленные ручейки: лель-люли-лель… люли-лель… Но — люди уже не чувствовали прелести и радости пробуждения земли: они ходили, как отравленные, им точно дышать было нечем, и все тяжелее и тяжелее давило взбаламученные души сознание, что впереди — и близко — какая-то страшная пропасть. Немцы уверенно и твердо все более и более продвигались вперед, как будто не считая сопротивление русских армий ни во что. В Петрограде вместо серьезной правительственной работы шла какая-то глупая, грязная и преступная канитель. Везде и всюду, глядя на эту грязь, глупость и преступления, все настойчивее и настойчивее повторялось слово измена — может быть, потому, что легче и приятнее поверить в измену, чем констатировать свою собственную глупость и ошибки. Взъерошенные и неопрятные города были переполнены буквально миллионами безоружных ратников, миллионами изувеченных и больных солдат, миллионами разоренных и перепуганных беженцев. Теснота, грязь и дороговизна быстро нарастали, и уже появились перед булочными длинные хвосты людей, которым иногда уже не хватало хлеба. И все меньше и меньше засеивалось полей, все меньше и меньше давали фабрики продуктов, все напряженнее и нетерпеливее искала народная мысль виноватого во всей этой сумятице, страданиях и разрушении жизни…

Но как ни тяжел был кошмар войны, как ни страшна была на глазах разваливавшаяся жизнь, все же и под грозой люди жили и своими личными, маленькими, отдельными жизнями, немного радовались, очень много тревожились и страдали и еще больше надеялись на что-то, что еще не пришло, но вот обязательно завтра придет и освободит их от тяготы сегодняшнего дня. Для всех них таких завтра прошли уже тысячи, ничего особенного они с собой не принесли, но это было так, случайность какая-то, какое-то неприятное стечение обстоятельств, а вот завтра, завтра уже наверное случится что-то замечательное, и все будет хорошо. И действительно, это замечательное и новое иногда завтра случалось: неисправимого фантазера клали на стол, потом в гроб, а потом несли на ближайшее кладбище. В это жуткое время кладбища населялись с исключительной быстротой. И часто на лице отбывшего свою земную повинность фантазера было написано удивление, как будто он хотел сказать: как?! только и всего?! — а иногда выражало его лицо и глубочайший, сладкий покой: конец?! Вот славно! Вот хорошо!

А оставшиеся в ожидании своей очереди продолжали свое…

У Митрича жизнь определенно не клеилась: запущенный, полуразрушенный дом его в Москве не продавался, строиться в деревне было не на что, и при растущей дороговизне денег не хватало настолько, что он с отвращением в сердце должен был поступить на службу в продовольственный комитет: он ненавидел всякую казенщину и бумагомарание. И в семье его все более нарастал внутренний разлад: быстро подрастающие дети все более и более вступали на путь какой-то странной во всем оппозиции отцу: они знать ничего не хотели о его едином налоге, о его вегетарианстве, нисколько не интересовались золотым веком или честным земледельческим трудом: сногсшибательная американская драма в кино длиною в пять километров казалась им бесконечно интереснее. А мороженое? А похождения Шерлока Холмса? И что всего тяжелее, Анна Павловна как-то все более и более становилась на их сторону, настаивая, чтобы их отдать непременно в учебные заведения, чтобы жить как все-, устала она и больше не может. И старшую, Наташу, она уже отвоевала, запугав Митрича будущим: он стареет, дом в Москве разваливается, средств никаких. Что будут они делать, если, не дай Бог, с ним что случится? И Митрич сдался, и, кое-как подготовив, Наташу поместили в шестой класс гимназии…

Митрич сидел в своей убогой спаленке за стареньким письменным столом и что-то внимательно писал. Среди разнокалиберной мебели, жалкой, пыльной, ободранной, резко выделялась на стене большая красивая фотография Генри Джорджа, а над диваном, продавленным и унылым, большая, красивая гравюра «Мир». На ней был изображен хорошенький ребеночек в белом хитоне с пальмовой ветвью в руке, за которым, исполняя пророчество Исайи, шли рядом, ласкаясь один к другому, лев, ягненок, волк, змея, теленок и всякое другое зверье. Около книжного шкапа, хромоногого, с разбитым стеклом, виднелась другая гравюра: красивый рослый мужчина с заступом на плече рвал с дерева крупные сочные яблоки, а несколько поодаль на берегу серебряного потока, вся залитая солнцем, кормила грудью своего малютку молодая красивая женщина среди цветов. Дальше среди красивого пейзажа, разбросанные в красивых группах, виднелись другие люди: один шел за плугом, который тащила пара великолепных волов, другие купались в ручье. Здоровые красивые дети играли на цветущем лугу с мотыльками. Картина эта называлась «Золотой век». Именно так и представлял себе Митрич будущее человечества, когда оно стряхнет с себя проклятые цепи цивилизации и снова вернется к первобытно-простой жизни среди лесов и полей, и мучительная теперешняя жизнь его превратится в одну сплошную, божественно-прекрасную литургию.

118
{"b":"189159","o":1}