Медный рожок зачастил на станице тревогу. Ожесточенно залаяли собаки. Началась беспорядочная паническая стрельба, и несколько человек упали и окровянили вокруг себя снег. Упал и высокий гимназист Вася. Потухающими удивленными глазами он смотрел перед собой в снег и думал: а где же Россия? Где слава? Где все?.. Что это сделалось? Ответа не было, и Вася ткнулся лицом в колючий холодный снег…
XVI
АРМИЯ III ИНТЕРНАЦИОНАЛА
В большом загаженном классе станичной школы, украшенном по стенам дешевыми картинами из священной истории, из жизни зверей, из русской старины, среди беспорядочно нагроможденных парт, в растерзанных шинелях, в грязных, безобразных папахах, немытые, нечесаные, волосатые, сидят, лежат и слоняются без дела человек десять-двенадцать красноармейцев — один из бесчисленных обломков когда-то грозной Кавказской армии, а теперь один из отрядов Красной армии, армии III Интернационала{197}. В классе крепко накурено махоркой. За темными окнами слышно взвизгивание бурана.
— Вот так стужа, черт ее в душу возьми! — входя в комнату и отряхивая налипший на одежду и на сапоги снег, проговорил один красноармеец, высокий, ражий детина с рыжими, слегка косящими глазами. — Чисто под Эрзерумом! В десяти шагах ничего не видать…
— Раки у казаков раздобыть бы… — отозвался один из лежащих, Петров, белобрысый солдатишка с гнилыми зубами, тот самый, которого поймали раз солдаты около ослихи. — С холодку-то оно в охотку…
— Не дают, дьяволы… — сказал косой.
— А важно бы кишочки прополоскать… — сказал третий, невысокий разбитной парнишка с отчаянным революционным чубом. — Сем я попытаю!
— Вот молодчага!.. — похвалил его косой. — С этим нигде не пропадешь…
— Идем, ребята! — воскликнул разбитной парень, опоясывая пулеметную ленту и взяв винтовку. — Будто вроде как обыск изделать… Пошарим того, сего… Да захвати винтовки-то, черти!..
Трое солдат быстро собрались и, сопровождаемые шутками товарищей, ушли.
Поближе к гудевшей железной печке собралась небольшая, группа красных. Один из них, тяжелый, с серым тупым лицом и большой бородавкой у носа, тяжело и бесцветно, точно заученный урок, рассказывал товарищам, как будет устроена жизнь людей по новому праву.
— Перво-наперво всех этих господ, купцов, дворянов, попов к чертовой матери… — говорил он. — Чтобы никаких различнее этих не было — чтобы ни рабочего там человека, ни мужика, ни мещанина, а чтобы все равные были, чтобы все были просто граждане…
Ярко-рыжий простоватый парень-орловец Мишутка, с хорошими — хороший, с прохвостами — прохвост, словом, один из миллионов, радостно осклабился:
— Потомственные почетные граждане… Гы-гы-гы… — заржал он и, тыкая себя пальцем в грудь, с достоинством продолжал: — Потомствен-най почетнай гражданин Михаила Петров Шершаков… А можат, лутче сразу в полковники? А? Полковник Шершаков! — строго крикнул он и почтительно ответил себе: — Чего изволите, ваше превосходительство? Здорово!.. Гы-гы-гы…
— Эка дубина! — разозлился агитатор с бородавкой. — А потом соберется, — продолжал он так же серо и нудно, — евтот самый вышняй совет народнай, выше которого ничего уж и не бывает, и начнет все промежду народа делить: земли это, фабрики, заводы, дома, бриллианты, деньги, шубы хорошие, все, чтобы у всех было поровну…
— А по сколько же деньгами-то достанется? — серьезно заинтересовался Мишутка.
— По скольку… — замялся немножко рассказчик и вдруг вспомнил, что, бывает, люди выигрывают там как-то по двести тысяч. Цифра показалась ему внушительной, и он солидно сказал: — По скольку… По двести тысяч на кажняго…
— Батюшки, вот лафа-то!.. И не сосчитаешь, пожалуй, запутаешься, глаза лопни! — проговорил Мишутка радостно. — И вот огребу я это денежки, сяду это я, полковник Шершаков, в антамабиль этот самый и фрррр… поехали к девочкам… Приехал, встречают это тебя со всем нашим удовольствием, под руки ровно вот анхирея ведут, милости просим и — на бархатное кресло… Нда, загвоздка, мать чястная…
— Таких дураков поискать еще… — досадливо проговорил солдат с бородавкой. — Какие же, леший болотный, тебе полковники, когда тебе говорят, что все равные будут? Для чего же тогда комунизм этот самый? Тебе говорят: равенство, а ты, свиное рыло, в золотопогонники лезешь… Ишь, сопливый чертенок, какой тоже выискался: полковник!
— А чем я хужа других? — обиделся Мишутка. — Кто у нас полковым комиссаром-то? Янкель, жиденок, дерьмо собачье, раньше у нас в Богодаре порошки в аптеке развешивал… А что касаемо равенства, так, по-моему, брехня все это, и больше ничего. Как ты всех сравняешь? Я, бывало, хошь целый день на гармошке проиграю, а старик мой и на свет не глядит, все в работе. Так мужики и зовут его двужильным: двужильнаи да двужильнаи, другой и прозвищи нету. А погляди-ка, как живет-то! — с гордостью прибавил он. — Все за версту шапку снимают: Петру Иванычу сорок с кисточкой! А Гришке Склянину — шабер есть у нас такой, Гришка Склянин, — так тому хошь и трава не расти. Всех не сравняешь… Колосья в поле, и те равные не бывают…
— А как взогреем вот вас со Скляниным разок-другой шонполами, так и вы за работу возьметесь… — отвечал солдат с бородавкой. — Это дурака-то при старом режиме можно было валять, а теперь, брат, дудки! Все трудись, а то и жрать не получишь…
— А по-моему, пустые слова все это, антимония одна… — лениво отозвался валявшийся на полу на разостланной шинели Егоров, матрос-черноморец, упитанный и неопрятный, наглец и в то же время трус. — Ни в жисть этого не будет… Так только, по губам мажут…
— Так по кой же черт ты тогда в красные-то записался? — злобно проговорил солдат с бородавкой, недовольный, что его все сбивают.
— Надоело в хомуте ходить, вот и записался… — сказал Егоров. — Вот, по-моему, пограбить маленько, потешиться всласть над всеми этими белоручками, так, чтобы взвыли, попить, погулять, а потом вовремя с капитальцем убраться, это вот дело… А енто чепуха все одна… Работать… Я досыта наработался и при старом режиме, а теперь пущай работают другие, а я погуляю…
— Вот это так! — хлестко сплюнув в сторону, сказал черноволосый и рябой, с бойкими цыганскими глазами. — А то разводят… Вам бы в попы идти…
— Гы-гы-гы… — загоготал Мишутка. — Миром Господу помолимся… Гы-гы-гы…
— А, дурак… — пробурчал Егоров.
— И опять же насчет женского полу… — дубовато продолжал агитатор. — И тут надо так наладить, чтобы никто в обиде не был, чтобы всем хватало…
— Это вот дело… — сказал Егоров. — Ну я больше емназистками антиресуюсь — уж такие-то штучки есть, м-м!..
— Это первое дело… — сплюнул на пол гнилозубый Петров. — Себе каких почище отберем, а барам то, что останется…
— Тебе твоя ослиха уж обеспечена… — блеснул белыми зубами черноволосый.
Вдруг за стеной глухо стукнули два выстрела, послышались крики надсадные и злые…
— Товарищи, на подмогу!.. — крикнул один из красных, отворяя дверь. — Казаки артачатся…
— Что такое? — спросил строго, приподымаясь, Егоров.
— Да как жа! Не дают, сволоча, и пограбить! — засмеялся тот. — А мы вина нашли, сала…
— А ты прикладом в зубы… — строго сказал Егоров.
— А он за шашку…
— За шашку? — еще строже сказал Егоров. — Сопротивление совецкой власти? Пог-годи…
И схватив винтовку, он выбежал на улицу. Шум там еще более усилился.
— Завели опять… — пробормотал смуглый, с ласковыми карими глазами и желтыми, точно соломенными, усами Иван Пацагирка. — Что за народ!
Это был тот самый Пацагирка, который после самсоновской катастрофы в Восточной Пруссии решил, что он для этих делов не гожается. Всю войну потом отсидел он, порченый человек, в горах на брошенном хуторе толстовца. Но когда вспыхнула революция, он победил свое отвращение к крови, оружию, убийству и сам пошел в революционную армию, чтобы защищать правое народное дело.