Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Ну, мадам Жозефин из Варшавы… — весело говорил Яков Григорьевич, прощаясь с женой перед отъездом в Москву, куда его вызвал телеграммой Георгиевский. — Действуй! И помни: будешь ты у меня в собственном автомобиле скоро разъезжать… Только вот насчет наследника, смотри, хлопочи.

XVIII

КОГДА ПОТУХАЮТ ОГНИ…

Кавказская армия точно увязла в диких горах Малой Азии. Правое крыло ее делало небольшие успехи, медленно продвигаясь по солнечному побережью на запад и занимая один за другим эти маленькие городки и селения с острыми минаретами среди апельсиновых садов, спящие по берегу лазурного моря, а центр и левое крыло терялись в диких и пустынных анатолийских горах. Положение армии было чрезвычайно тяжелое и, по мере того как близилась зима, становилось все тяжелее и тяжелее: в долинах, пестро расцвеченных коврами осени, было еще тепло, почти как летом, а на уже побелевших высотах за Эрзерумом выли среди голых утесов вьюги, и по ночам стояли крепкие железные морозы. Подвоз необходимого армии продовольствия и снарядов был чрезвычайно затруднен: только вьюками можно было проходить этими узкими горными тропами, вьющимися часто над головокружительными пропастями. Жалкие шинелишки солдат совсем не грели, а обувь по старой русской традиции быстро превратилась в жалкие опорки, державшиеся только на веревочках, а затем сносились и опорки, и многие солдаты шли совсем босиком. Это было еще терпимо в долинах, но на высотах в снегу такие босые команды терпели жестокую муку. На стоянках синие, трясущиеся, хмурые солдаты не так еще жаловались, но стоило им выйти, стоило на ходу ногам начать разогреваться, отходить, как в них начинались такие боли, такая резь, что солдаты прямо плакали, и часто можно было видеть, как какой-нибудь бородач с бешенством швырял винтовку и, бросившись на снег, подымал свои ободранные избитые ноги кверху и выл, как зверь. Острый недостаток сказывался и в провианте, и в фураже. Люди, долгими днями и ночами сидевшие в снежных окопах, не смея ввиду близости зоркого и опасного врага и огонька развести, часто неделями питались только сухарями да снегом, да и сухари выдавались им в обрез: только бы с голоду не умереть. Лошади от бескормицы падали массами, и конные полки шли уже в пешем строю, и часто, остановившись где-нибудь в бедной горной деревушке на дневку, солдаты первым делом валили старые тополя или груши и припускали к ним лошадей, и те за ночь, как зайцы, обгладывали стволы поваленных деревьев добела, а не было деревьев, лошади грызли под собой полы или глиняные стены сарайчика…

В армии, усталой, истощенной, наполовину больной — дизентерия, оспа, тиф, — стоял глухой ропот, но железная дисциплина, которой покорил эти человеческие стада великий князь Николай Николаевич, во-первых, а во-вторых, острое сознание своей беспомощности среди этих каменных пустынь, своей отрезанности от всего мира держало эти сотни тысяч страдающих людей в покорности, хотя часто глаза их загорались злобой, и крепко сжимались кулаки в глухом, но бессильном бешенстве. Но что сделаешь? Куда побежишь? Так хоть пара сухарей в день перепадает, а пошевелись, сломай все дело, придется погибать совсем… И они шли медленно вперед, озлобленные, больные, замученные, и в газетах, умалчивая, конечно, о невероятных лишениях их, чуть не ежедневно отмечалось продвижение вперед доблестной Кавказской армии, хотя решительно никто не мог дать себе ясного отчета в том, куда и зачем эта доблестная и железная, и победоносная Кавказская армия продвигается. Все как-то предполагали, что об этом знают только вожди ее, что в их руках сосредоточены какие-то величайшие тайны и цели этого огромного человеческого страдания.

Н-ский пехотный полк, в котором служили Володя — теперь поручик Похвистнев с Георгием за штурм Трапезунда — и Ваня Гвоздев, стоял за Эрзерумом в горах. Было боевое затишье. На высотах в снегу в окопах мерзли передовые части, мерзли так, что, казалось, и душа сама вымерзала, и мозг уже автоматически отмечал редкие признаки жизни в этих снежно-каменных пустынях: где-то прошумел обвал, где-то вдали стукнул одинокий выстрел, пронесся, воя, аэроплан на разведку. И опять ничего: глубокий покой, тишина и душу леденящий холод, холод, холод, от которого можно с ума сойти…

Холодно было и в деревнях, в этих первобытных, грубо сложенных из камня и темных саклях с плоскими крышами, земляными полами и дымящимися очагами. Нестерпимо донимали блохи. Угнетало безделье — главным образом тем, что голову было нечем занять, и потому в ней неудержимо рождались думы, унылые думы о доме, о прежней милой жизни, о безнадежно затягивающейся войне, о наших тяжелых поражениях на Западном фронте, о своей личной беспомощности в этом страшном водовороте событий, о какой-то точно обреченности своей в этих пустынных диких горах, отрезанных от всего света. И томила та мука, о которой, описывая войну, обыкновенно умалчивают, — мука о женщине: этот лик войны, это ее скрытое, но тяжкое страдание принято для чего-то замалчивать. Тысячи, миллионы людей и большею частью здоровых и молодых были силою вырваны из привычной обстановки и вдруг поставлены в условия вынужденного целомудрия — и наяву, и во сне их мучила тоска по женщине, все нарастая и часто превращая их жизнь в тяжелый кошмар. И одни из них говорили об этом словами ужасающей грубости, а другие молча, стиснув зубы, несли эту муку, но всем, всем, всем хотелось кричать об этом голоде своем исступленно и дико. Нигде, может быть, даже в монастыре, не сильна так тоска о женщине, как в армии на войне!

В темной, низкой и душной сакле у скудного огонька сидело четверо офицеров: Володя Похвистнев, Ваня Гвоздев, их однополчанин Григорий Иванович Клушенцов, который бросил свой солнечный хуторок на побережье и с охотой пошел на защиту родины, — одно дело было казнить имана Мадали, а другое — стать на защиту России, — и их общий приятель летчик Алексей Львов, крепкий, простой и прямой человек в выцветшей кожаной куртке с Георгием в петлице. За грубыми каменными стенами сакли чувствовался непогожий и студеный день. Может быть, раньше и были в сакле следы какого-нибудь достатка, но теперь с голых стен ее глядела самая жестокая нищета. В затхлом воздухе тяжело пахло дымом, мокрой одеждой и сыростью запущенного жилища: мужчины все покинули аулы и ушли в горы, а дома остались только древние старики да перепуганные женщины с детьми, которых томил уже жестокий голод.

Все эти рассуждения о разных идеальных целях этой войны в мою голову не входят, Львов… — задумчиво глядя в огонь, проговорил капитан Клушенцов. — Вон наш Ваня хочет сперва немцев разделать под орех, а потом и своими безобразниками заняться. Но скажите мне, ради Бога, какая же связь между немцами и нашими домашними неурядицами? Решительно никакой! Если нашу жизнь маленько поумнее налаживать и нужно — с этим я спорить не буду, — то можно было и должно было делать это дело и до войны, и без войны. А если мы в войну ввязались и если мы победим, то единственным реальным результатом нашей победы будет усиление у нас военной партии и теперешнего правительства, которое к реформам не очень-то склонно…

Капитан Клушенцов вообще говорил мало, но много думал и обладал удивительною, как казалось молодым офицерам, осведомленностью в делах — черт его знает, он все знает, говорили они с удивлением, — и они внимательно слушали его, хотя не все, что он говорил, молодым головам нравилось. Но вообще его любили за его мягкий характер и за услужливость: он всегда думал о том, как бы наладить что-нибудь такое, чтобы всем вокруг было приятно и удобно.

— Постойте, погодите… — говорил он. — Я придумал вот какую комбинацию: вы, Гвоздев, промокли и потому садитесь ближе к окну, а вы, Володя, можете взять этот чурбак, он очень удобен, а я сейчас чайку наставлю…

И комбинаций у него было много, и все они были просты и приятны.

— Так что же, значит, по-вашему, нам нужно опять поражение, чтобы пойти вперед? — сказал Львов недовольно.

112
{"b":"189159","o":1}