Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но и оставшиеся сестры переживали тяжелую душевную смуту. Они видели безудержный разгул темных масс, их дикую месть вчерашним хозяевам жизни, беспощадное издевательство человека над человеком, неслыханные насилия, жестокость, кровь, гибель ни в чем не повинных людей, и иногда душа их невольно наливалась ответной злобой.

— Это грех… — сказал как-то Ирине отец Феодор, похудевший, но точно просветленный, вернувшись с уборки загаженных улиц города. — Не сказал ли Спаситель: «Прости им, Отец, ибо не ведают, что творят?» Нельзя негодовать на них за то, что они темны: это наш страшный грех. И наши страдания — это только расплата за этот грех. Большевики законные дети наши… И именно дети, несмотря на всю их жестокость. Вот помните, был у меня на той неделе обыск? Ну обшарили все, глядят, на столе валяется старенькая книжонка по астрономии — «Астрономические вечера» Клейна. Зацепились: что это такое? Я сказал. Заинтересовались картинками, стали расспрашивать, и обыск закончили долгой беседой по астрономии. И как слушали! А уходить стали, простились уже мягко и ласково… Ах, если бы мы вовремя пошли к ним, чтобы побеседовать так!

Ирина понимала, умом понимала, что это верно, что это так. Видевшая близко весь ужас и преступления безумной войны, сама в этих пучинах сломавшая всю свою жизнь, она понимала, что люди, прошедшие эту страшную школу преступления, почуяв волю, и не могли быть иными. Она знала, чего бродят по монастырю молодцы с подбритыми затылками и наглыми глазами чего высматривают они тут, и замирала в ужасе и целыми ночами молилась. Она похудела, еще более побледнела, и какою-то новой, страшной, огневой красотой было красиво ее прекрасное лицо и эти большие, опаляющие глаза… И вспоминались иногда безвозвратно улетевшие годы ее молодости, когда все было так чисто, ясно и любо, и билась она душой о страшную загадку: куда же это все вдруг пропало, что и как погубило радость жизни, почему так жестока судьба? О Евгении Ивановиче она старалась не вспоминать: весь поэтический флер как-то сам слетел в эти жуткие дни с той встречи их в Горках, она отчетливо знала, что под флером этим прячется то же, что возмущает ее в наглых взглядах подбритых молодцов, и отстраняла от себя такие воспоминания…

И еще уплотнили большевики монастырь, поставив в него пулеметную команду. Солдаты ругались скверными словами, лущили без конца семечки, а некоторые нарочно входили в церковь с папироской в зубах и в шапках, а все стены монастыря были исчерчены непристойными надписями и рисунками. Лютой ненавистью ненавидели эти исковерканные люди ту церковь, которая не защитила их, которая обманула их, которая предала их. Часто они напивались пьяными, орали безобразные песни, заливисто свистели вслед отцу Феодору и старым монахиням или ржали по-жеребячьи, и все кружили вокруг келий… Чувствовалось, что еще немного и что-то страшное обрушится на монастырь… И особенно не давали солдаты и комиссары покоя Ирине…

Раз и раненые, и пулеметчики перепились и развернулись с особой яркостью с самого утра. Весь день шел дикий гвалт, и всякое безобразие, и беспорядочная стрельба, и песни. И при встрече с монахинями пьяные солдаты грозились произвести в монастыре повальный обыск: много золота буржуйного припрятали монашки да, говорят, и пулеметы для белых припасли… Монастырь затаился в ужасе… Ирина истово, забыв все, под звуки разбойного разгула молилась у себя в келий, готовясь к чему-то. И встала она с молитвы, покойная и решительная, и достала из-под кровати небольшую бутылку с какою-то жидкостью. С ужасным миром связывала ее теперь только красота — время оборвать и эту последнюю нить…

В бутылке была серная кислота.

Было страшно. Бутыль точно жгла ее руки. Но заливистый свист, охальные песни, беспорядочная стрельба над рекой говорили, что страшное близко. И горящими глазами она взглянула на кротко освященные иконы, точно прося у них помощи, и взяла заранее заготовленный белый платок и повязала им плотно глаза: все еще любили эти прекрасные глаза свет мира и было страшно потерять их. И перелила она страшную жидкость в стакан и с завязанными глазами остановилась посреди келий, точно задохнулась, но справилась с своей слабостью и…

По коридору затопали грязные, тяжелые бутсы, раздалась звонкая ругань, и тяжкий дух ханжи разлился по всему корпусу. И затрещали под ударами прикладов двери келий.

— А-а, пулеметы прятать! Показывай, где буржуйские деньги… Сволочи…

Женские рыдания, визг, гнусная ругань…

Ирина не решилась плеснуть себе в лицо кислотой. Она отставила стакан в сторону, тихонько отворила окно и выпрыгнула в темный сад. Но — идти ей было некуда. Везде было одно и то же…

Мутный непогожий рассвет затуманился над рекой. Обитель затихла. Пьяные солдаты валялись по келиям, по земле, по коридору, по лесу и спали кошмарными снами. Истерзанные женщины, рыдая, бились о каменные плиты головой. Отец Феодор в тихом отчаянии молился в храме…

Ирина вышла из леса.

Идти некуда. Спасенья нет: они сейчас проснутся… Все кончается…

Вот и обрыв, и хмурая в рассветной мути река. Прекрасный ковер Великого Артиста… — вспомнилось отдаленно. — Сегодня стежок черный, а завтра радостный… Усмехнулась горько… Прислушалась: нет, не звенит вдали колокольчик, и не будет уже никакой радостной вести, никогда и ниоткуда… И точно задохнулась она и, собрав последние силы, с высокого отвесного обрыва бросилась в хмурую холодную реку…

…Чрез несколько часов река выбросила тело Ирины на песчаную отмель. На прекрасном лице девушки был теперь полный глубокий покой и как будто тихая, сдерживаемая радость — точно прилетел-таки к ней давно жданный вестник, точно узнала-таки она, наконец, светлую весть из прекрасного далека… И подняли прекрасное тело ее, и увезли в город, и резали его, и исследовали, и поражались. Но ей было уже все равно… Но зато как ликовал «Окшинский набат»: русские монастыри очаги сифилиса! Вот он, лживый и гнилой буржуазный мир, вот он, вековечный обман, вот то, что пришли разрушить они, апостолы нового мира!.. Но очень мало людей разделяли это ликование, и переполнены были церкви молящимися…

XXV

В КРАСНЫХ ВОДОВОРОТАХ

Большая, торжественная, в два света зала в старом барском доме. Занавески на окнах оборваны, стекла местами выбиты и заткнуты чем попало, и старинная мебель вся ободрана и исковеркана. Фамильные портреты по стенам исколоты штыками, прорваны и висят вкривь и вкось, отчужденно глядя на ту новую бурную жизнь, которая затопляет все вокруг. В одном углу беспорядочно свалены ржавые винтовки, охотничьи ружья, старинные шпажонки — оружие, отобранное у буржуев. Все заплевано, засорено, запылено до самой последней степени. И два красных скрещенных знамени на стене ярко подчеркивают все это разрушение. В окна виден маленький, сонный черноземный городок.

По самой середине залы под огромной запыленной люстрой, хрусталики которой издают временами, точно Эолова арфа{205} какая, чуть слышный нежный звон, за большим кухонным столом, заваленным всякими бумагами, сидит и пишет что-то Георгиевский. Он заметно огрубел и опустился и не только наружно, но и внутренно. Человек безгранично самоуверенный, раньше он все же соблюдал перед людьми и перед собой известные приличия, знал какие-то ограничения, но за последнее время он как-то духовно запаршивел: изолгался, исподличался, обнаглел. Человек темпераментный, он в разгоряченной атмосфере революции никак не мог справиться со своим языком и очень часто говорил сгоряча то, чего и с его точки зрения говорить не следовало бы, а потом сам должен был равняться по своему языку и — опускаться все более и более. Пьеса, в которой он выступал актером, засасывала его, как болото…

— Там вас требовают два старика, товарищ… — входя, сказал солдат, рыжий Мишутка. — Вроде баржуазов, как видится…

— А черт, таскаются… — грубо, нарочно для солдата, проворчал Георгиевский. — Гони их к чертовой матери… Скажи: некогда…

209
{"b":"189159","o":1}