Толпа застонала, замутилась, взволновалась и нестройно устремилась к белой церкви, которая красовалась за селом на холме. И негодующие речи, и умиленные клики сектантов Христос воскрес, и проклятия против погубителей народа — все слилось в один нестройный и грозный шум. Лица дышали огнем и были решительны, но никто не знал, что они там сделают.
— Сдурел народ… — говорили испуганно торговцы. — Ребята, не пущай их на погост… Все в ответе будем… Не пущай… А иконы-то, иконы как несут! А? Они там такого наделают… Ох, быть беде!..
Дай готовность и отраду, —
зазвенел было снова в жаркой толпе псалом, но его за гомоном народа едва было слышно, —
Жизнь за ближних полагать,
Ни похвал и ни награды
За добро не ожидать…
— А я говорю: что неправильно, то неправильно! — густо и твердо говорил, решительно шагая со своим сундучком, суровый ратник. — Пусть дадут ответ всенародный…
Толпа гудела каким-то зловещим шумом и катилась неудержимо, как лавина. Григорий Николаевич чувствовал, что что-то страшное произойдет сейчас, и не знал, что делать, но не отставал от своих друзей. Подстрекаемые торговцами, православные не раз пытались было заступить дорогу к погосту, но толпа смывала их, даже не замечая…
— Христос воскрес, братья… Христос воскрес…
— Да стой… Не ходи… Куды вы, остолопы, прете?.. Не пущай их, ребята! Да не пущай!..
XXXVI
У ВРАТ ЦЕРКОВНЫХ
Сняв облачение, отец Борис, невысокий, сухощепый и чрезвычайно кудрявый священник лет тридцати пяти, в приятно лиловой рясе вышел энергичными шагами на амвон. Праздничная толпа, пахнущая новым ситцем, смазными сапогами и потом, с шумом ног, покашливаньем и перешептываньем подвинулась наперед, к алтарю: загвоздистые, полные намеков и скрытых угроз проповеди, которыми угощал теперь он свою паству каждый праздник, возбуждали интерес и толки. Над головами богомольцев тянулись синеватые, пахучие полоски кадильного дыма, а сквозь окна широкими косыми потоками рвался яркий солнечный свет, играя на позолоте иконостаса и на свежих ярких красках стенной живописи. На правом клиросе переговаривались низкими голосами и чему-то осторожно смеялись монахи, приехавшие на базар за осенней данью из очень чтимого православным населением дальнего монастыря преподобного Саввы, и дьякон, тучный, с заплывшими глазами мужчина, всегда сильно пахнущий потом.
— «Горе миру от соблазн: нужда бо есть приити соблазном, обаче горе человеку тому, имже соблазн приходит. Аще ли рука твоя или нога твоя соблазняет тя, отсецы ю и верзи от себе…» — громко, твердо, с трепещущими гневом ноздрями прочел отец Борис вступительный текст и продолжал: — Братие! Высокоторжественный день храмового праздника нашего во имя Рождества Пресвятые Богородицы омрачается, увы, в душах наших неистовым беснованием врагов церкви Христовой, пользующихся мягкостью сердечной властей предержащих. Прикрываясь шкурой овечьей, напускной и лицемерной кротостью, эти волки хищные дерзают в ослеплении своем восставать против той святой церкви Христовой, молитвами и подвигом которой вот уже тысячу лет держалась держава Российская. И кто знает, кто скажет, не надлежит ли и в этом видеть нам скрытую руку коварного врага, с которым бьется Русь вот уже столько долгих месяцев? Если в дьявольском ухищрении своем придумал он для поражения христолюбивого православного воинства страшные ядовитые газы, которым и пользуется он на войне, возмущая тем весь мир христианский, то не надлежит ли в этих пагубных лжеучениях видеть, так сказать, духовные ядовитые газы его, которым хочет он сломить силы церкви православной, отлично понимая, что раз эта многовековая твердыня будет сломлена, то не устоять перед ним и России?.. Да, братие, гибнет святая отчизна наша! — воскликнул отец Борис, бросая недовольный взгляд на свою пухлую матушку, которая, как ему показалось, что-то уж очень часто поглядывает в сторону волостного писаря, принаряженного, напомаженного, в манишке и с тросточкой. — В сердечном попечении моем о благе святой церкви я уже не раз требовал вмешательства властей предержащих — пусть вверенный им меч закона в корне пресечет беззаконие… Но не должны ли и сами мы, памятуя слова Спасителя нашего, что лучше отсечь соблазняющий тебя член, нежели чем если все тело твое будет ввергнуто в геенну огненную, — не должны ли, повторяю, и сами мы во всеоружии веры нашей выступить на защиту поносимой матери нашей, святой православной церкви? Подумайте, братие, сколь велика будет наша ответственность пред грозным Судией, если мы в малодушии нашем…
Все внимательно слушали, но понимали проповедника только очень немногие: может быть, его собственная матушка-булочка, тучный становой с налитыми кровью глазами, монахи да еще разве худенький жалкий псаломщик с жиденькими волосенками и грустными глазами, который, затаившись за царскими вратами, слушал проповедь священника и тяжело скорбел этой его постоянной напряженной злобой против заблудшихся. Паства же вся не понимала и десятой доли всех этих намеков, и многие втайне дивились только, чего это поп все лихуется да языком крутит заместо того, чтобы говорить прямо, как и что.
— Нет, говорю я вам! — яростно подняв руку, бросал священник в храм раскаленные страшной ненавистью слова. — Нет! Чаша терпения…
И вдруг над головами в солнечной вышине страшно завыл полный тревоги и злобы набат. Толпа на мгновение окаменела. «Батюшки, горим!» — страшным голосом крикнул кто-то. Несколько женщин истерически зарыдали, и только было сразу обезумевший от страха народ хотел броситься к выходу, как входная дверь оглушительно грохнула и в церковь растерянно вбежал молодой послушник, приехавший на сбор новины от преподобного Саввы.
— Нововеры на церковь идут! — задыхаясь, крикнул он под страшный вой колокола. — Ратуйте, православные!
Священник с поднятой рукой так и оцепенел на амвоне. Богомольцы с смутным зловещим говором, давя один других, шарахнулись к выходам, дети испуганно плакали, женщины громко причитали, и где-то забилась и завизжала «порченая». А колокол все выл, страшный, ненасытный, зовущий преступленье…
Сектанты и ратники были уже в полугоре. Хоробровцы все настойчивее заступали им дорогу с испуганными криками: «Не пускай! Не пускай!» — что только еще более воодушевляло шествие протестантов, и с возгласами: «Христос воскрес… Христос воскрес!» — и грозными ругательствами против погубителей эта лавина людская неудержимо направлялась к церкви. На паперти, как черные птицы крыльями, махали руками перепуганные монахи, внизу у лестницы весь налившийся кровью старый становой нетерпеливо слушал что-то властно говорившего ему священника, а православные, выбежавшие из церкви, разбирали изгороди и вооружались тяжелыми кольями.
— Не робей, братья! — крикнула вдруг больная Ольга исступленно. — Кто против нас, коли Бог за нас?
И вдруг выхватив из рук безногого Ильи икону, она высоко подняла ее над головой.
— Это ваш бог? — точно не помня себя, крикнула она в лицо православным. — Это?!
Со всего размаху она бросила икону на дорогу и стала топтать ее ногами.
— Пусть встанет, ежели бог! — торжествуя, кричала она. — Пусть встанет!..
По толпе православных пролетел горячий вздох гнева и страха, и все они, как один человек, бросились на сектантов.
— Брат, брат, за что же ты бьешь нас? — послышались жалобные голоса сектантов. — Брат… Христос воскрес!
— Бей их, собак… Нехристи… Сволочь… — заревела толпа. — Бей!..
— Да стойте… Нехорошо… Вы же все христиане… — взволнованно, весь бледный, повторял Григорий Николаевич, бросаясь в свалку. — Стойте… Да не бейте же их…
— Стой! Неправильно это! — густо кричал суровый ратник-обличитель. — Мы всех рассудим по закону… Стой, не годится бить… Ах, зверь народ!..