На предстоящий месяц я снял комнату у своего друга Сэма Пратта, который жил на Тридцать седьмой улице, расположенной между Девятой и Десятой, в районе Манхэттена, известного как Адская кухня. Единственным преимуществом моего нового местожительства было то, что автовокзал находился довольно близко, на Сорок второй улице, поэтому мне не придется тащить свой багаж слишком далеко. Изначально в этом районе жило много ирландцев, а в 1980-х он буквально кишел наркоманами и пьяницами, которые и превратили его в один из самых неблагоприятных в городе. «Тебе покажется, что ты бродишь среди декораций одного из фильмов Тарантино», — смеясь, предупредил меня Сэм.
Пройдя несколько кварталов по Тридцать седьмой улице, одетый в твидовый костюм и с чемоданом в руках, я был уверен, что меня сейчас ограбят. Мне разве что не хватало таблички на груди, на которой большими буквами было бы написано: «Турист». Одного моего знакомого за сутки, что он пробыл на Манхэттене, успели ограбить дважды, и не где-нибудь, а в Верхнем Ист-Сайде. Когда его ограбили второй раз, с него сняли ботинки! Я не испытывал желания пробираться в одних носках по битому стеклу и использованным шприцам, в изобилии устилающим тротуар Адской кухни.
К счастью, до нужного дома я добрался без всяких приключений и без единой царапины и прямиком отправился в постель. Этой ночью мне приснилась Сири.
3
Зов посредственности
Прежде мне уже доводилось жить в Америке. Окончив Оксфорд, я получил премию Фулбрайта[14] и возможность отправиться на год в Гарвард в качестве «Особого студента». Впрочем, таким студентом мог стать любой, кто согласился бы заплатить за обучение. И все же у меня появился шанс получить более углубленное образование под началом лучших в мире преподавателей. Отец всегда хотел, чтобы я преподавал в университете, и теперь представилась прекрасная возможность попробовать себя в этом занятии.
Но я выбрал не самое подходящее время, чтобы вступить в «Лигу плюща».[15] Когда в сентябре 1987 года я прибыл в Гарвард, Америка была охвачена эпидемией политкорректности. И это отразилось на студенческой среде. Господствующим стало убеждение, что таким концепциям как «истина» и «красота» нет места в современном образовании. Идея, что человек способен переступить через свою расовую и половую принадлежность, свою сексуальную ориентацию и социально-экономический статус, чтобы объективно взглянуть на проблему, считалась ошибочной. На свете нет такой вещи, как «объективность», только ряд соперничающих друг с другом точек зрения, и университеты были обязаны изучить их все, а не ограничиваться тем, что изрекли когда-то «давно умершие белые европейские мужские особи». Гуманитарные факультеты Гарварда вынуждали отказаться от того, что составляло основу их курсов, ради многообразного, мультикультурного подхода. Именно это случилось в Стэнфорде, где обязательный гуманитарный курс, построенный на изучении научных и литературных трудов, которые входили в так называемый список «Великих книг», был заменен курсом, получившим название «Культура, идеи и ценности».
В Гарварде я поселился в общежитии для курящих. Хотя я не был заядлым курильщиком, но полагал, что курящие женщины более доступны. Как же я просчитался! На самом деле они оказались группой нацисток, которые только тем и занимаются, что выискивают в поведении обитающих в общежитии мужчин намеки на дискриминацию. Любой надеющийся на секс с этими «охотницами на ведьм» должен был соблюдать секретный код, названный «Антиохскими правилами».[16] Согласно этим правилам вам требовалось формальное разрешение женщины на каждой стадии ее соблазнения: «Ты не будешь возражать, если я коснусь твоей груди, или ты хочешь, чтобы моя рука осталась на твоей талии?» Мне кажется, что в 1980-х «Антиохские правила» обуздали сексуальную распущенность среди студентов сильнее, чем эпидемия СПИДа.
Чтобы оплатить свое обучение — полученной премии хватало только на проживание, — я устроился помощником преподавателя в аспирантуре при факультете искусства и науки. И хотя каждый день мне приходилось общаться с множеством хорошеньких студенток, любой сексуальный подтекст в наших отношениях находился под строгим запретом. Кроме того, правилами мне запрещалось встречаться с моими подопечными вне занятий, если при этом не присутствовало по крайней мере три человека. Я еще мог понять, почему нельзя общаться с ними один на один — какой белый европеец мог противостоять искушению наброситься на беззащитную американскую девицу? — но почему не ограничиться двумя? По-видимому, они опасались, что я мог убедить их заняться любовью втроем.
Помню, как меня взволновала вышедшая вскоре после моего приезда книга «Закат американской мечты». Удар по культурному релятивизму Алана Блума из Чикагского университета был направлен в самое сердце движения политкорректности. Блум относился к числу интеллектуальных тяжеловесов — он перевел «Государство» Платона и «Эмиля» Руссо и убедительно выступил за традиционный подход к гуманитарным наукам. Он утверждал, что цель гуманитарного образования — дать возможность молодым людям выйти за рамки уникальных условий их жизни и стать разумными существами, способными мыслить самостоятельно. Университеты нужны не для того, чтобы держать перед ними зеркало и подтверждать их принадлежность к женскому полу, к гомосексуалистам или афроамериканцам. Они нужны, чтобы стать для них вызовом, научить тому, что эти случайные связанные с ними факты совершенно бесполезны, когда нужно ответить на самый главный вопрос: как достойно прожить свою жизнь.
Соглашаясь во многом с Блумом, должен признаться, что в политкорректности меня больше всего пугала не сама идея, а догматизм выдвигающих ее сторонников. После трех лет в Оксфорде, пропитанном декадентской атмосферой свободомыслия, я был поражен, с какой нетерпимостью в Гарварде относятся даже к малейшему инакомыслию. Каждого, кто не соглашался с новой идеологией, автоматически клеймили как расиста, или женоненавистника, или гомофоба. Последствия были столь же серьезными, как и клеймо коммуниста в эпоху Маккарти. Наиболее известной жертвой политкорректности в Гарварде стал историк Стивен Тернстром, который был вынужден отказаться вести занятия по курсу «Население Америки» после того, как его обвинили в «расовой бестактности». Дело в том, что, говоря о коренных жителях Америки, он называл их «индейцами», а не «коренными американцами».
В конце концов лишь немногие не согласились с принципами политкорректности. Именно отсутствие в Гарварде серьезного расхождения во взглядах поразило меня больше всего. В Оксфорде были широко представлены все существующие политические убеждения, начиная от революционного марксизма и заканчивая оголтелым фашизмом. Среди небольшой группы из десяти студентов, которые вместе со мной изучали философию, политику и экономику в колледже Брейзеноуз, расхождение во мнениях было куда значительнее, чем во всем Гарварде, вместе взятом. Культурные релятивисты могли сколько угодно верить в то, что студентам предоставляется множество различных перспектив, но в реальности допустимой была лишь одна — культурный релятивизм.[17] Казалось, я нахожусь в Испании XV века, а не в Америке конца XX века.
Это сбивало с толку. Откуда такое отсутствие свободомыслия в стране, где свобода слова гарантирована Конституцией? Никакого рационального объяснения! Пока я не открыл для себя Токвиля, который помог мне разобраться в причине сложившейся ситуации.
Алексису де Токвилю было 30, когда в 1835 году вышел первый том его «Демократии в Америке». Потомок знатной французской фамилии, Токвиль рассматривал Америку как достаточно успешный эксперимент демократии и модель общества, каким могла бы стать Франция. Однако его книга пропитана ностальгией по аристократическому обществу из недавнего прошлого Европы, особенно по британскому. Он понимал, что Европе не избежать прихода демократии, но еще не был уверен в ее превосходстве как строя, который должен сменить существующие режимы. Токвиль считал, что самым лучшим демократическим обществом будет то, которое сможет сохранить сильные стороны аристократического общества, и в частности его страстное стремление к независимости, в чем он видел мощнейший оплот против тирании.