В день, когда она умерла, отцу и сестре почему-то было очень важно, чтобы я тоже присутствовал в момент ее смерти. Почему? Полагали, что она может смутно осознавать, что кто-то находится рядом с ней, и хотели, чтобы это была ее семья? Или в очередной раз пытались помочь мне избежать чувства вины: хотели защитить меня от неизбежных сожалений о том, что в тот момент я не был рядом с ней. А может быть, им просто хотелось, чтобы в тот день мы были все вместе. Раньше мне казалось, что смерть позволяет обнажить саму суть жизни, прорываясь сквозь пристальное изучение человеческих мотивов, но оказалось, она, наоборот, делает нас еще чувствительнее к подобным вещам. Я ожидал испытать свойственное Хемингуэю безразличие к принятым в обществе формальностям, а закончил, чувствуя себя словно Джейн Остен.
Когда же это случилось, моим самым ярким чувством была буквально затопившая меня жалость к отцу. Саша лежала на кровати, в которой они всегда спали вместе, а он стоял перед ней на коленях на полу. (Они прожили вместе 35 лет.) Сначала он держал ее за руку, но затем слегка придвинулся к ней и деликатно, словно складывал в одно целое скорлупу разбитого яйца, обхватил пальцами ее подбородок и слегка подтолкнул его вперед. Я тогда не понял, что он делает. Лишь позже мне стало известно, что это было, когда обнаружил стихотворение, которое отец написал об этом моменте. Даже сейчас, спустя восемь лет, я не могу без слез перечитывать его строки. Оно называется «Перемена мест».
Я был так рад услышать голос твой,
Но резанули больно
Твои слова: «Мой рот открытым будет,
Ты его закрой,
Когда умру я».
Склонившись близко к твоему лицу,
Рукою обхватив твой подбородок,
И нежно, словно я опять
Любовью занимаюся с тобой, закрыл твой рот,
Когда тебя не стало.
И прежде чем твоя головка стала обычным черепом,
Укрытым всего лишь дюймом этой мягкой кожи,
Готова ты была решить, какое платье —
Пурпурное иль желтое одеть,
Пока была жива ты.
Кружили Гитлер с Донн незримыми тенями,
Неслись над переправой крики чаек,
И аромат желтофиоля в летней ночи,
И резкий запах чеснока в отцовском доме,
Когда была жива ты.
Пока дышу, не в силах я закрыть твой рот,
Танцуешь снова ты в пурпурном платье
Меж континентов в голове моей,
Которую ты обхватила нежно руками.
Ты не мертва — ты все еще живая.
[189]
Тем вечером у нас собрались несколько ее друзей. Это должно было стать трогательным событием, поскольку все эти добросердечные люди пришли поделиться теплыми чувствами, которые питали к моей маме, но во мне все происходящее, наоборот, вызвало растущее с каждой минутой возмущение. Они собрались в спальне, где находилось ее тело, и некоторые из них заявили, что по-прежнему чувствуют ее присутствие в этой комнате. Я же думал: «Несчастные и обманывающие сами себя дураки! Она умерла. О чем вы толкуете?» Мне казалось, они придумывали для нее это посмертное существование, потому что не в силах были принять мысль, что она ушла навсегда. Конечно, они имели полное право придумать все, что угодно, чтобы избежать пугающей правды. Я был единственным, кому претила всякая сентиментальность.
Это было лишь первым намеком, что моя реакция на смерть матери будет сильно отличаться от реакции других людей. Я не был убит горем в привычном смысле этого слова. Каждый раз, вспоминая о ней, я начинал плакать, но, в общем, ее смерть совершенно меня не затронула. Все говорили, будто я просто не хочу показывать свои истинные чувства и тем самым не даю выхода горю. Один человек, которого я почти не знал, сказал, что мое поведение кажется ему «странным». Вместо того чтобы закрыться в доме и облачиться в траурные одежды, я вел себя как ни в чем не бывало.
И я не испытывал особой вины из-за того, что не охвачен невыносимым горем. Мне было достаточно того, что я знал, насколько сильно я любил маму, и я не видел смысла погружаться в мрачные размышления о ее смерти. (Возможно, в отличие от других у меня был выбор.) Мои друзья завалили меня обычными в подобной ситуации доводами, почему мне все же стоит это сделать — рано или поздно горе настигнет меня, и лучше дать ему выход сейчас, чтобы в будущем исцеление пошло быстрее. Но их мнимое беспокойство о моем здоровье совершенно не согласовалось с явным осуждением моего поведения. И все потому, что, по их мнению, я должен более открыто демонстрировать переживания.
Из-за навязчивого ожидания людей увидеть меня убитым горем во мне возникало неискоренимое желание поступать абсолютно иначе. Я не собирался изображать на людях душевный надлом только потому, что это принято. Но в сновидениях, вдали от любопытных глаз все было совсем по-другому. Сны о маме совершенно отличались от других снов; она была намного реальнее, чем люди, которых я в них видел. В снах мне открылось измерение, о котором я раньше и не подозревал. Измерение, где я мог протянуть руку и прикоснуться к маме. От возможности такого физического контакта меня охватывало невероятное чувство комфорта и уюта, словно удалось воскресить ее. Я просыпался в слезах, чувствуя себя к ней ближе, чем когда-либо в жизни.
Потеря печатки не стала толчком к выходу того самого «долго сдерживаемого горя», но она очень сильно на меня повлияла. Символически я словно заново потерял маму. С ее смертью моя жизнь словно опустела. Я быстро ощутил, как лишился маминой любви. И на земле словно резко похолодало. Вселенная без мамы казалась слишком холодным местом. И только глядя на осиротевший палец, я наконец осознал, каким одиноким сделала меня ее смерть.
Чувствуя себя слабым и уязвимым, я мысленно вернулся к Кэролайн. Теоретически я понимал, что в ней есть нечто, чем она напоминала маму — иначе почему бы я в нее влюбился? — но я не мог определить, чем именно. Внешне они очень похожи — тот же рост, та же фигура, те же глаза. У обоих сухое и сардоническое чувство юмора. Но было что-то еще, что продолжало ускользать от меня.
И теперь я увидел, что именно — ее неодобрение. Как и моя мама, Кэролайн действительно не понимала, чем меня так привлекает светское общество. Почему я приходил в такое волнение от возможности попасть на открытие очередного магазина дизайнерской одежды на Мэдисон-авеню? Все известные люди, которых я считал гламурными, в ее глазах были всего лишь «жертвами изменчивой моды». Кэролайн полностью разделяла нетерпимое отношение моей матери к этому показному миру, под магическими чарами которого я пребывал. Она была слишком практичной, чтобы увидеть его привлекательность. Для нее он был колоссальной тратой времени. Кэролайн позволила мне испытать, как бы мама восприняла жизнь, что я вел в Нью-Йорке.
Мама была довольно серьезной, рассудительной и прямолинейной, не слишком склонной к игривости и веселью. Я не утверждаю, что она была излишне серьезной во всем, но мама не разделяла моего иронического взгляда на мир. Она очень остро воспринимала страдания людей и считала неправильным проводить жизнь в суматохе приемов и вечеринок, когда есть куда более важные и стоящие занятия. Закончив Кембридж со степенью бакалавра по английскому языку, она стала первой женщиной-продюсером на Би-би-си. Моего отца она встретила в 1958 году, когда делала программу об одной из его книг. Впоследствии мама стала редактором образовательного журнала «Где?» и написала два романа: «Лавандовое путешествие», который получил многочисленные награды, и «В тени райского дерева». В Хайгейте, где мы жили с 1968 по 1976 год, она организовала местный художественный центр «Лодердейл-Хаус», а когда мы переехали в Девон, открыла местный филиал Антинацистской Лиги. После ее блистательной карьеры мама с грустью восприняла мой выбор стать журналистом. Сама по себе профессия не вызывала бы у нее возражений, реши я стать корреспондентом-международником, но, казалось, все, что меня интересовало, — это светские сплетни и слухи. Я еще не совсем загубил свою жизнь, но определенно попусту растрачивал талант, занимаясь чем-то мелким и по сути пустым.