Что мне нужно сейчас, а? Если бы я получил, как мечталось последние годы, любовь, – что дала бы мне эта любовь? Сомневаюсь, что я бы ожил. Что дала бы мне эта любовь сегодня, когда лица людей начали вдруг стареть? Да, именно к сорока все и происходит. До этого пребываешь в блаженной дымке, когда конечность мира кажется фантастикой, угрожающей многим, но не тебе, твоим родственникам и друзьям. А потом – внезапно: месяц, полгода, год – и ты начинаешь видеть тех, кого время никогда прежде не меняло, резко постаревшими. Стареют актеры, чьи фильмы ты смотрел, стареют руководители государств, стареют мать, отец, братья. Стареют подруги и жены друзей. Стареют твои бывшие любимые девчонки. Даже дети их слишком быстро начинают расти и меняться – тоже, по сути, стареть. И ты сам, глянув однажды в зеркало, замечаешь, что тихо сдвинулся и пошел в сторону смерти. Страна вечной молодости, озвученная на ТВ и впечатанная в глянцевые журналы, кончилась. Вопящие, танцующие энергичные массы остались по одну сторону, а ты – по другую.
Приехав пару лет назад в свой родной город, я увидел в продуктовом магазине очень старую и плохо одетую женщину – и внезапно, со смущающей душу тревогой опознал в ней нашу школьную «железную леди», учительницу физики, неизменно ставившую мне тройки. Забыл, как ее звали… Помню лишь, как крепко обхватывала она меня в школьном классе во время диктовок заданий по физике своей стальной, подчиняющей себе волей, грозной походкой, своим сухим, с хрипотцой, голосом и неседеющим лицом древнеримской матроны, словно срисованной с репродукций учебников истории. А сейчас, в продуктовом магазине начала XXI века, моя грозная физичка сморщилась, сплюснулась, лицо ее искромсали морщины, и лишь глаза смотрели на мир отстраненно и задумчиво-жестко – по этим глазам я и узнал ее, несмотря на то, что и их выражение тоже постарело.
Я проснулся. Была тихая оранжевая вечерняя тишина.
Третий египетский день. Третий день с утра я ходил на пляж, купался в прохладной и тяжелой от соли воде, писал в тени «Адаптацию». Часа в три возвращался в отель и ложился спать. Женщина-чайка появлялась на пирсе после обеда, но я так и не решился к ней подойти.
Однажды я съездил в центр Хургады, но орущая толпа торговцев быстро вытолкнула меня назад. Поэтому желтые египетские вечера я просиживал в каком-нибудь ближайшем кафе. Пару раз по инерции пытался познакомиться с какими-то девчонками. Но при малейшем проблеске банальности или пошлости в словах моих собеседниц на меня сразу накатывала волна равнодушия. Даже секса не хотелось – настолько неприятно было понимание того, что я должен терпеть этих женщин лишь только для временного обладания их телами, и все. Такого раньше со мной не было. Любой мужчина при знакомстве с женщиной подсознательно чувствует в ней либо свою будущую жену, либо временную любовницу. Я, похоже, не желал особенно ни того ни другого.
Неужели мир, который прежде меня сильно и спокойно радовал, до такой степени изменился? Я не верю, что до такой степени я сам изменился, не верю. Конечно, такую мысль высказал бы на приеме какой-нибудь среднеклассовый психотерапевт в ухоженном московском кабинете. Измени внутри самого себя отношение к внешним обстоятельствам, и все станет великолепно, – участливо сказал бы он мне. Белые помирятся с большевиками, нацисты с евреями, евреи – с газовыми печами.
Но если всегда менять свое отношение к меняющемуся миру, а не пытаться сохранить свое собственное мнение о нем, то зачем тогда научные и культурные открытия, Коперники, Ван Гоги, Толстые? Они не нужны, потому что в любом открытии или книге всегда необходимо идти в поход против общепринятого…
«Но ты же не Ван Гог и не Коперник», – усмехнется знакомой толерантной усмешкой психотерапевт.
И вот здесь бы хорошо, очень неплохо заехать в морду этому успешному психотерапевту, выбить хуком снизу вверх несколько его дорогих, чрезмерно белых металлокерамических зубов, а затем крикнуть этой бездарной сволочи – лучше, нет, не крикнуть, а тихо сказать, нагнувшись над ним, четко и внятно – что именно из-за таких, как он, внушивших себе и внушающим другим, что жизнь элементарна и проживать ее надо тоже элементарно, что именно из-за них и гасится тот божественный огонь, что горит с рождения в каждом из нас, что именно из-за такой вот психотерапевтической сволочной идеологии глупеют и превращаются в медуз наши души в наших солнечных сплетениях.
Но никто никому в рожу, конечно, не заедет. Страх показаться сумасшедшим инфантильным ребенком – не позволит, нет. Ты заплатишь ему, психотерапевту, неплохие деньги за его идиотский прием и уйдешь, взяв рецепт на покупку каких-нибудь цветных таблеток в аптеке. Жизнь примитивна, господа – она ярка и полезна, как десяток плавающих в последождевой луже червяков. Есть, спать, сношаться, искать пищу, добывать ее, снова сношаться, снова есть, снова добывать еду и снова спать. Все. Пока какой-нибудь херувим сапогом от фирмы «Экко» не раздавит в этой луже парочку из вас. Или небесное колесо от фирмы «Мишлен» с ревом не переедет все лужу вместе со всеми вашими жизнями разом. Такова уж реальность. Прими ее как есть, приспособься.
Адаптируйся.
Полюби то, что отвратительно, посмейся тому, что не смешно, стань добрым к тому, что агрессивно, равнодушным к тому, что несправедливо. Одно из психотерапевтических упражнений: стоя перед зеркалом каждый день, улыбаться и весело говорить себе, что ты сильный, влиятельный, удачливый, красивый, умный. А потом идти на улицу, в мир. Навязывание своему лицу улыбки рано или поздно изменит настроение твоей осьминожьей души, и она тоже начнет по утрам улыбаться – как бы станет по утрам зубы чистить, как и ты.
Адаптируйся.
Мой коридорный копт Эни удивил меня за эти дни. Однажды он тихо постучался в номер, и когда я открыл, несколько смущенно спросил, не налью ли я ему виски. У него было хмуро-жалостливое лицо, в руке он держал маленький стеклянный стаканчик. Когда Эни выпил грамм сорок «Джеймесон», лицо его засветилось сознанием глубочайшего счастья. Я даже ему позавидовал, вспомнив, как когда-то в глубоком детстве попробовал впервые привезенную из Москвы пепси-колу и тоже примерно так же был счастлив.
Зря я ему, конечно, налил. Здешний мир не ведает деликатности. На следующий день, рано утром, Эни вновь постучался и уже панибратски спросил виски, но я ему отказал, скривив гримасу и промямлив нечто вроде: «No, I am very busy». Странная форма отказа, правда? К вечеру, вернувшись с пляжа, я обнаружил, что содержимое бутылки «Джеймесон» немного уменьшилось. Было неизвестно, использовал ли при этом Эни свой стаканчик или прикладывался к бутылке губами. Я вылил остатки виски в раковину, а бутылку выбросил в мусорное ведро.
Было шесть вечера. Я встал, принял душ, побрился. Спустившись в холл, спросил ужин. Мечтательно улыбчивый Муххамед мягким жестом пригласил меня сесть за стол, сам вышел из-за стойки и скрылся в двери возле лестницы. Я сидел и смотрел вправо, на стену за колонной, где висели трое часов. На одних было показано время в Берлине, на вторых в Каире, на третьих – в Москве.
Муххамед принес на подносе ужин – тонкие темные лепешки, политый коричневым соусом рис, тарелку с длинными кусками тушеного мяса, два персика и киви на блюдце. «Сок или пиво?» – спросил он. «Стелла», – сказал я. Муххамед вытащил из стоящего возле стойки холодильника бутылку пива, изящно, – было видно, что ему нравится вести себя вот так, – наполнил пивом стакан и изящно поставил рядом бутылку.
Я начал есть, и он отошел, грустно улыбаясь, если мы встречались глазами. Над стойкой работал телевизор – там шли арабские музыкальные фильмы, по театральности напоминающие индийские, и Муххамед с меланхоличной завороженностью, подперев рукой щеку, смотрел на экран. Была в Муххамеде какая-то гуттаперчевая пластичность и тихая, даже почти интеллигентная задумчивость. И в то же время не хватало в нем, как мне казалось, чего-то настоящего. Еда была под стать Муххамеду: без изысков вкуса, но если запивать ее светлым холодным пивом, неплохо и сытно.