Дайте, наконец, воду! Из вентиляционных отдушин, забранных решетками, вдруг потек вниз зеленый светящийся газ. Он ласково касался лиц, и плоть опадала, стекала слизью, обнажая кость. Никто не кричал. Погибали молча. Облако газа обошло опустевшую душевую и остановилось перед Николаем Степановичем.
Формой оно походило на кого-то. Вместо глаз зияли провалы. Оно постояло, повернулось и направилось прочь, а из озера слизи, глубокого, по колено, вдруг стал подниматься кто-то огромный. Это был мертвый Насрулло, уже ставший ящером. Две раны зияли в его груди. Широко расставив четырехпалые руки, он приближался. Николай Степанович сделал шаг назад. Потом еще. Дальше был угол и стена, уходящая в темноту. На стене висел пожарный щит, но как назло, кто-то снял и багор, и топор. Жижа вязала ноги. Ящер приближался, гоня перед собой волны. С другой стороны, высунув мордочку из жижи и держа на вытянутых ручках что-то белое и длинное, шел крыс. Он нес дудочку. Николай Степанович взял ее, поднес к губам. В глазах крыса застыла смертная тоска. Он исчез вмиг, будто поплавок – без всплеска. Дудочка издала шипение. И вдруг – змеи, множество змей, принялись падать с потолка: маленькие и большие, серебристые и почти черные. Они моментально оплели ящера по рукам и ногам, и ящер рухнул, уже в падении распадаясь на части. Одна из змей, большая, красивая, поднялась на хвосте: проснись! Проснись! У змеи были страшно знакомый взгляд. Николай Степанович сделал усилие и проснулся.
Это была коминтова квартира, но почему-то совершенно пустая. Из выбитых окон дул ветер. Груды желтых листьев лежали по углам, вились на полу вихорьками. Диван, где спала Светлана, был почему-то повернут спинкой.
Николай Степанович вскочил – пол закачался, но устоял – и заглянул через высокую спинку на сиденье. Там лежала, глядя в потолок, сморщенная маленькая старушка. На жидких волосах кое-как держался огромный бант.
Свет: – Николай Степанович отпрянул. Свет, тихо повторила старушка. Чистый мой свет. Ты не узнал меня: Узнал, сказал Николай Степанович. Он действительно узнал. А я всю жизнь ломала голову, почему ты не сдержал обещания, сказала старушка. Теперь понимаю. Да, кивнул Николай Степанович.
Не торопись сюда, сказала она, здесь очень скучно. На груди ее шевельнулась тонкая змейка, приподнялась – и клюнула Николай Степановича в руку.
Он вздрогнул и снова открыл глаза. Слева тек холодный мерцающий свет. Кто-то свистел вдали. Змея никуда не исчезла. Она еще покачалась перед лицам и медленно стекла под ручку кресла. Все тело казалось замороженным. Будто ножи входили в глаза, но странным образом не мешали видеть. Страшный запах гниения прожигал до затылка. Рука дернулась к автомату, но будто другая рука – невидимая, чужая – перехватила ее на полпути. Тело изогнулось, склонилось вперед – и неожиданно встало. Автомат с тупым звуком ткнулся в ковер. Тысяча жал вонзились в ноги. С отчетливым хрустом затекших суставов он сделал два шага к окну и деревянной рукой ударил в раму. Дерево брызнуло щепой, стекла исчезли. Он повернулся и на широко расставленных ногах – пол качало – торопясь изо всех сил, поспешил в прихожую. Телефонная розетка была низко над полом, он упал, но сумел выдернуть шнур из гнезда. Цепляясь руками, обрывая плащи и куртки, поднялся, нащупал замок и распахнул дверь – хотя за ней мог стоять кто угодно. Сейчас это было почти неважно. Только потом он прошел в кухню и закрыл газовый кран. Свист прекратился. Он поискал глазами змею, не нашел. Распахнул окно на кухне. Проковылял обратно. Светлана лежала ничком. Он обхватил ее поперек туловища и поволок в ванную. Она вяло отбивалась и бормотала непонятное. Холодная вода на несколько секунд привела ее в себя. Глаза ее были мутные от боли. Сейчас, сказал Николай Степанович. В аптечке был нашатырь. Он разбил ампулу на обшлаг рукава.
Очнись, велел он, очнись немедленно. Его мотало и трясло, из аптечки полетели в ванну пузырьки. Потом был какой-то минутный болевой провал, к голове будто бы поднесли два оголенных провода. Потом они оказались в лоджии, вися на перилах.
– Что это: было?..
– Это нас так: хотели убить.
– О, Господи. До чего же больно, – Светлана дотронулась до виска.
– И кто-то нас спас.
– Как это?
– Вот: змея укусила: – Николай Степанович поднес к глазам левую руку. Между большим и указательным пальцами вздулась опухоль; две ранки сочились сукровицей.
Светлана вскрикнула, но Николай Степанович дернул уголками губ…
– Не бойся. Нам с тобой теперь и королевская кобра не страшна. Так что этот аспид или кто – нас от смерти избавил. И получается, что я чего-то не понимаю в происходящем…
– Коминт, ты чего бушуешь без меня? – послышался голос из прихожей. – Эй, ты где?
– Ох, – сказал Николай Степанович и выпрямился. – Нашумели…
Посреди комнаты, озираясь, стоял в спортивных штанах и в майке полузнакомый человек. Если бы голова не была набита толченым стеклом, Николай Степанович узнал бы его сразу, но сейчас приходилось напрягаться и что-то выжимать из себя, а это приводило к новым вспышкам боли.
– Ты кто? – прищурился человек и слегка развел в стороны руки, и Николай Степанович понял, что сейчас последует молниеносный удар ногой в челюсть, но ни защититься, ни уклониться не мог: однако человек руки опустил и сказал с уважением…
– Ну, Николай Степанович, вы и оттягиваетесь. Во весь рост.
Это был коминтов сосед и собутыльник коверный клоун Сережа, выступающий под мрачным псевдонимом Монтрезор.
– Сережа, – сказал Николай Степанович и услышал себя со стороны: голос был совсем больной, – ни о чем сейчас не спрашивай, а лучше отвези нас в Шереметьево, если не поддавши. И «Баллантайн» за мной.
– Вы спутали, – засмеялся Сережа. – Я пью только «Гленливет». А что за барышня? – прошептал он, кося глазами на лоджию.
– Если скажу, что правнучка, все равно ведь не поверишь.
– Не поверю, – согласился Сережа.
Между Числом и Словом. (Берлин-Палермо-Иерусалим, ноябрь, 1942)
Насколько был легок полет до Палермо, настолько тяжело добирались мы до Палестины. Грозовые тучи заходили с севера. Наш четырехмоторный «кондор» било и мотало, как легкую лодку на короткой волне. Серое в морщинках море стояло внизу неподвижно.
Подняться выше облаков перегруженному ( в бомбоотсеке подвешен был американский вездеход «виллис») самолету не удалось, идти в облаках было невыносимо – покрывались льдом крылья, – под облаками же ждала нас все та же болтанка. Эх, далеко было фройляйн Рейч до Чкалова, хоть и избрал ее сам фюрер своим личным пилотом.
– Судите сами, Николас, какое значение придает нашей миссии Ади, – сказал Зеботтендорф, представляя нас друг другу.
Еще одна знаменитая немка, обреченно подумал я, отпуская какой-то пошлый комплимент насчет валькирий.
Я сидел в кресле, обитом синем бархатом, и с удовольствием смотрел, как мучается барон. Он зеленел, беспокойно ерзал, сосал лимон, бегал в гальюн – короче, вел себя так, как положено вести себя нормальному пассажиру, подверженному морской болезни. Потом у гальюна стала возникать маленькая очередь из второго пилота и бортмеханика. В последнюю очередь к ним присоединились молодые эсэсовцы в форменках «Люфтганзы». Они украдкой прикладывались к рому «Зольдаттенмильх», надеясь, что это их спасет…
Я прошел в кабину. Ханна, ставшая от злости еще красивее, всматривалась в штормовой горизонт. Тучи то и дело вспыхивали, разряжаясь молниями. Синяя завеса дождя висела слева.
– Пассажир, в салон! – рявкнула она, перекрывая шум моторов.
Я пробрался к креслу второго пилота и нагло уселся.
– Вам может понадобиться помощь! – проорал я в ответ. – Я последний, оставшийся в строю!
– Где Хайнц?
– Вот этот? – я ткнул пальцем в кресло под собой. – Лежит в проходе!
– Этого не может быть!
– Может!
Наука умеет много гитик, добавил я про себя.
Валькирия разразилась длиннейшим проклятием, где поминались черт, собака, родители второго пилота, английские свиньи, католики, петухи и плохая погода. Я согласно покивал и добавил от себя очень приблизительную кальку малого шлюпочного загиба.