– Меня смутила реакция преемника. В узком кругу он сказал, что теперь в любом случае Росии конец. Отдаст он тетраграмматон или не отдаст – это в высшем смысле одно и то же…
– А правда ли это? – поднял брови Софроний. – Может, они тебе очи прельстили?
– Меня там не было. Но мой человек там в охране стоял и все слышал.
Преемника зовут рабби Борух, ему двадцать шесть лет, в прошлом он служка рабби Лёва. Он и в сорок втором произвел на меня впечатление фанатика.
А особенно в сорок четвертом, подумал я, вспомнив подвал пиццерии кривого Джакопо. Не от немцев я там прятался…
– Отрок, – сказал мне Софроний, – дело ты сделал хорошее, а теперь поди-ка пройди вокруг избы, отжени беси. Ночь плохая стоит…
Я встал, накинул пальто и открыл дверь. Позади пан Твардовский прокряхтел: «Враг внутрений суть жиды, поляки и студенты:» – и заскрипел половицами. «Стояла тихая ночь святого Варфоломея», – припомнилась мне чья-то – Эмиля Кроткого? – шутка. Низкие над городом тучи отливали багровым. Сыпалось что– то мелкое и очень холодное: то ли мокрый снег, то ли замерзающий на лету дождь.
– Шухера нет, – негромко сказал из темноты телефонный вор Женя Ашхабадский, официальный квартиросъемщик. Три года назад за умение подражать чужим голосам Кузнец вытащил его из Таганки. С тех пор Женя искренне считал Пятый Рим самой крутой бандой в стране. На Кузнеца же имел зуб, поскольку тот, выписывая Жене свидетельство о смерти, в графе «причина» указал: «мертворожденность» . Несмотря на неандертальскую внешность, Женя был начитан, толковал Писание, любил рассказывать истории о воре-подрывнике по кличке Завгар, писал недурные стихи и исполнял их под гитару. На груди у него была татуировка «Нет жизни без Кришны»: – Даже снегири кочумают…
– Погрейся, Женя, – сказал я. – Только в комнаты не ходи – на кухню…
Он скрылся в дверях.
Вышел пан Твардовский, доставая из нагрудного кармана пиджака длиннейший чубук. Потом он долго возился с кисетом. Я поднес ему огонек.
– Тихо вшендзе, смутно вшендзе, – сказал он. – Цо то бендзе, цо то бендзе?..
– Ниц не бендзе, пан Ежи, – сказал я. – Рассосется.
– Ох, не знаю: Все, как в тридцать девятом. В августе. Числа этак двадцать четвертого.
– Именно двадцать четвертого?
– Или двадцать пятого: Ах, Николай Степанович! Я первый раз после своей Ксантиппы – двести лет прошло, пан Бог! – сделал предложение молоденькой паненке, и она согласилась: Хелена Навроцкая, дочка врача Навроцкого, который: впрочем, это неважно. Свадьбу назначили на октябрь. Вот и все.
Мы долго молчали.
– Пан Ежи, – сказал я, не вынеся тишины. – Пшепрашем пана – но кто же все-таки устроил бойню в Катыни? Почему концы с концами не сходятся?
– Тайна сия велика, ибо проста: – сказал пан Ежи и затянулся так, что искры полетели из чубука. – Еще сто лет паны магистры, бакалавры и доктора с вот такенными головами будут решать этот вопрос и все равно не решат. А ответ тривиален, он на виду, как украденное письмо: У гестаповцев еще не было опыта в акциях массового уничтожения, а у ваших его было с лихвой. Вот гестаповцы и приехали поучиться у своих русских собратьев ремеслу ката…
Отсюда и немецкие пули. Что же касается остального, – он махнул рукой. Потом наклонился ко мне и шепотом запел: – Войско польске Берлин брало…
– А россыйске помогало, – так же шепотом подтянул я.
5
Раньше водились бесы, но, как постановил Рамбам, что нет бесов, Небеса согласились с ним, и бесы сгинули.
Рабби Менахем Мендель
Пройти на всю ночь в морг Института судмедэкспертизы стоило две с половиной тысячи долларов. Платил Бортовой, из запоя на время вышедший и изображавший теперь из себя ну очень крутого фотографа. Николай Степанович, Светлана и Надежда несли камеры, лампы, какие-то сумки…
Сторож отпер тяжелый замок, налег на засов: Дверь, грубо окрашенная голубой краской, приоткрылась.
– Там пованивает, – сказал сторож. – На два дня недавно свет отключали.
– Ничего! – растопырил пальчики Бортовой. – Все будет на ять. Спасибо, дорогой, а теперь оставь нас одних. И не подглядывай, понял?
– А чего мне подглядывать? – фыркнул сторож. Он был небрит, худ и как-то странно асимметричен. – То я голых титек не видел…
Он пошел по коридору, всей спиной выражая отсутствие интереса к голым титькам.
Николай Степанович нашарил выключатель. Длинная лампа под потолком сначала загудела, потом несколько раз мигнула – и загорелась омерзительным лиловым светом.
Здесь не было полок, заваленных мятыми мертвыми телами, как в обычных холодильниках моргов. У стены аккуратно, подобно часовым, стояли два стеклянных медицинских шкафа с какими-то железками внутри. Посреди камеры на двух сдвинутых вплотную столах лежала под черной прорезиненной тканью со спутанными и полуоборванными тесемками по углам громадная туша.
Надо сказать, температура в камере вряд ли достигала нуля. Действительно, пованивало – но не сладковато-трупно, а примерно как на кожевенном заводе.
Николай Степанович стянул покрывало с покойного.
Ящер был почти такой же, как в памятный день «октябрьского» преображения.
Только чешуйчатая шкура его как бы выцвела, да от горла и до основания исполинского члена тянулся грубый, суровой нитью сделанный шов.
Рядом встал Бортовой.
– Так проходит мирская слава, – грустно сказал он. – Я-то думал, мировая сенсация будет. А тут – выборы, блин…
– Миша, – сказал Николай Степанович, – пять минут тебе на все про все.
– Понял, – сурово сказал Бортовой. – Степаныч, вот так лампу подержи: – и защелкал аппаратом.
Он управился за минуту. Потом вздохнул, заозирался, как бы сразу соскучившись, и вышел в коридор.
– Надежда, ты встань у двери, – велел Николай Степанович. – Видно оттуда будет хорошо. А ты, Светик, помогай…
Процедура «оживления» мертвого ящера оказалась подозрительно простой.
Дотрагиваться до сухой холодной кожи динозавра было даже не противно: все равно что до чемодана. Николай Степанович встал, наложив руки на виски чудовища; переступил с ноги на ногу, находя более устойчивое положение; сзади спиной к спине встала Светлана.
– Можно начинать? – глухо спросила она.
– Можно…
Он ощутил движение ее лопаток. Она поднесла к лицу книгу и стала читать медленно и четко. Слова нечеловеческого языка рокотали и тонули в стенах. И почти сразу началось покалывание в подушечках пальцев…
Теперь следовало отпустить себя…
Кто-то другой где-то совсем в другом месте ввел удлинившиеся истонченные пальцы в зеленовато-призрачную голову чудовища, нежно и ласково стал поглаживать, оживляя, еще теплые, хрупкие и влажные, как пластинки гриба– сыроежки, участки: мозга? нет: сознания? нет, конечно, нет: но чего-то, что осталось после сознания и даже после мозга: И, отвечая на нежность и доброту, нежные пластинки налились, напряглись, как гребни крошечных петушков, и зеленое мерцание потекло из-под них.
Слова заклинания ложились теперь кирпичами, огромными кирпичами, обкладывая по контуру место таинства: лежащую фигуру и двух людей у ее изголовья. Ряд кирпичей, и еще ряд кирпичей, и еще ряд кирпичей. Уже до плеч поднялся каменный пояс: Теперь – не испугаться, когда начнется самое главное.
На переплетении уродливо длинных пальцев вырастали теперь два морских цветка…
Четвертый пояс замкнулся, и слова зазвучали гулко, с раскатом.
Все сделалось, как в испорченном цветном телевизоре: красное, зеленое и черное.
Стал воздвигаться свод.
Ледяная жижа разлилась по полу. Исчезли, потеряв чувствительность, стопы.
Нельзя было обращать на это внимание…
С бронзовым отзвоном ложились последние камни.
Треугольник, окружность, массивный клин – так это выглядит сверху.
Не стало ног до колен. Потом исчезли колени.