– …По данным тысяча девятьсот тринадцатого года один химик приходился в России на триста сорок тысяч жителей, то есть его процентное содержане в российской природе было ниже, чем содержание газа гелия в воздухе…
– …Я спросил у старого чекиста, долгое время работавшго на Соловках: «Скажи, Борисов, ты – загрубевший человек, ты заведывал многими лагерями, приходилось ли тебе когда-нибудь чувствовать слезы, подступающие к глазам?»
Он ответил: «Да, когда я увидел бригаду Павловой на работе.» Вот вам, товарищи, архитектоника!..
– …Вы знаете этого художника – это Шекспир. Искусство Шекспира нужно нам, как легким нужен воздух. Грозовым было время Шекспира. Земной шар сотрясался под этим гигантским художником…
– …Возьмем Кимбаева, о котором нам пришлось уже много здесь слышать.
Кимбаев – почти что настоящий новый человек, не совсем еще новый, но почти.
У нас на татарской сцене образ Кимбаева оставляет неизгладимое впечатление…
– …После попытки фашистского бунта в Париже шестого февраля Франция восстала, а девятого февраля трупы коммунистов лежали на улицах Парижа, доказывая волю французского пролетариата к борьбе…
Покуда слух мой услаждался этими перлами, глаза, зоркие белокыргызские глаза, продолжали следить за старухой. Она бродила по проходам, пробиралась между рядов, по-прежнему невидимая для большинства делегатов. Только некоторые отстранялись, в безотчетном испуге вжимались в кресла… Я вдруг понял, что ее сопровождающим тоже не по себе, и что они ждут не дождутся, когда вся эта зловещая затея завершится.
Между тем мне пришла в голову – как это обычно случается в моменты напряжения – совершенно неуместная мысль. Да, прежний уровень российской культуры («по данным тысяча девятьсот тринадцатого года:») был неизмеримо выше. Может быть, он был самый высокий в Европе. Да что значит «может быть» – просто самый высокий. Но если бы и тогда согнали в один зал несколько сот человек, являвших собой соль земли русской, то несли бы они с трибуны точно такую же рениксу, разве что с другим уклоном…
Старуха удалилась, оглядываясь, и вскоре потный бледный Фадеев объявил о закрытии заседания.
– Что-то сердце мне посасывает, – сказал, хмурясь, мой Ваня. – Будто кикимора под полом завелась…
7
Из Гадаринской легенды мы изгнали только Христа; и бесы, и свиньи – с нами.
Гилберт Кит Честертон
Откуда-то из окон наверху донесся звон часов: одиннадцать ритмичных медных ударов.
– Как люди живут, не понимаю, – поежился Коминт. – Я бы на второй день эти часики на винтики распустил бы…
– Ашхен бы тебе распустила, – сказал Николай Степанович. – Может, люди привыкли к этим часам. Может, они им еще при матушке Екатерине служили. Ладно, пойдем, что ли…
Подняв воротники, они вошли в темную подворотню.
Ох, нехорошее это было место…
На втором этаже флигеля тускло светились два окна.
– Не люблю я эту публику, охранцов, – прошипел Коминт. – Зятек мой бывший как раз туда подался, в охрану. Представляешь, в нашем доме овощной магазин – и тот охраняется. Не иначе, как перец там кокаином нафаршированный…
– Заводишься, да? Буду резать, буду бить…– Николай Степанович сардонически хмыкнул. – Не будешь. Тихо войдем.
Земля – гудела… Невоспринимаемое ухом – гул? вибрация? дрожь? – в общем, что-то не имеющее названия в языке человека – поднималось из глубин, говоря тому, кто способен понять: там есть нечто. Что-то похожее было тогда, в Тибете, при первой встрече с Раном. И еще раньше, в Лондоне, в доме доктора Ди… Днем это заглушалось всяческим дневным шумом – а может быть, не было таким сильным. А может быть, днем этого не было вообще.
Очень не хотелось – протестовали все инстинкты – применять что-то из сокровенных умений. Потому что… потому что…
Именно так должно было гудеть в «Англетере» в декабре двадцать пятого…
А потому следовало вести себя подобно субмарине во вражеских водах.
Астральной субмарине. Не выдавать себя.
И они вошли тихо.
Существовали всякие способы…
Замок не брякнул, сигнализация не сработала, дощатый мостик под ногами не заскрипел, и даже Гусар, которому Николай Степанович доверил маленькую, как из-под розового масла, пробирку, взбежал по каменной лестнице на второй этаж, не цокая когтями…
– Это что? – шепнул Коминт. – Для сна?
– Для любви, – торжественно и тихо ответствовал Николай Степанович. – Для страстной, нежной и всепоглощающей любви… Раствор «вечной женственности» на камфарном масле.
– И что теперь?..
– Подождем пять минут.
Вернулся донельзя довольный Гусар.
– Все хорошо?
– Грр.
Пять минут ждать не пришлось.
– Лешк, ты че, опять бабу привел?
– Че ты вдруг?..
– Да пахнет.
– Точно. Только эт' ты привел.
– Да? Не помню. Глянь под койкой… ой… Лешк, че это?
– Чур, я первый.
– Ну? Махаться будем или на спичках тащить?..
– Ой, ха! – еще одна.
– Где?
– Да вот же. Не, не туда смотришь… ой… ой, обожди, сам расстегну…
– А че эт они молчат, может, турецкие? Ой, Лешк, а ты ведь тоже баба…
– И ты баба, Рустам. Че же эт' делается… ой, не надо… ой…
Коминт слушал – и смотрел на Николая Степановича со все возрастающим страхом.
– Ну, Степаныч, – выдохнул, наконец, он, – ладно, я душегубец…
– Зато теперь в подземелье можно хоть котлы клепать, – сказал Николай Степанович. – А к утру восторги влюбленной пары утихнут, как писал Дюма-пэр.
– Дюма порнухи не писал, – возразил Коминт. – У меня его внуки читают.
– И это правильно, – сказал Николай Степанович. – А теперь не будем-ка разнуздывать воображение и пойдем вниз.
На люке стоял тяжелый сварочный аппарат. Его не без труда оттащили в сторону. Здесь еще можно было пользоваться фонарем. В ярком луче отчетливо проступило черное гудронное пятно – как раз на стыке люка с соседней плитой.
– Посвети-ка… – Николай Степанович опустился на четвереньки. – Вот так, сбоку.
Ага…
При боковом освещении четко вырисовалась неуместная печать: литера W, вписанная в большую по размеру литеру V. Может быть, это был знак фирмы, занявшей флигель, но уж больно он походил на клеймо, носимое на левом плече теми, кто доставлял когда-то Пятому Риму ксерион…
Захваченной предусмтрительно монтировкой Коминт подцепил неухватистую плиту. Гудроновая печать разломилась, Николай Степанович протянул ладонь, готовясь схватить или отразить что-то невидимое, но – ничего не произошло.
– Проформа, – сказал он. – Можно идти.
Как и в прошлый раз, первым спрыгнул Гусар. Коминт достал из сумки серый бумажный пакет со свечами, зажег две. Спустился.
– Здесь все путем, Степаныч, – голос его звучал глухо.
Николай Степанович перекрестился, осмотрелся напоследок и, морщась, полез вниз, в теплый сухой полумрак.
Здесь пахло, как в недавно остывшей русской печи. Идеальное место для ночлега бродяг и тайных сходок подпольщиков, но и те и другие явно избегали в этом подвале появляться. Не было ничего материального, что говорило бы о присутствии человека: ни растерзанной картонной коробки, ни бутылки, ни окурка, ни даже следов на толстом слое пыли…
– Мы же сами тут топтались, – растерянно сказал Коминт. – Или нам все то померещилось?
– Зажги фонарь, – предложил Николай Степанович.
И в свете фонаря обнаружились следы: человеческие и не очень…
– Каин – личность своеобразная, конечно, – сказал Николай Степанович. – Но не до такой же степени…
– С кем он тут хороводы водил? – Коминт нагнулся и быстро выпрямился. – Оп– ля… Вот это да. Помнишь разговоры про крыс в метро, Степаныч?
– Все ваши московские новости надо делить на восемь, – сказал Николай Степанович. – Потом промывать в щелоке и с лупой в руках искать сухой остаток.
Гаси фонарь – и вперед.