Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Да, простите, я опять отвлекся. В общем, после разговора со следователем я сажусь в машину и еду за город, к Филиппу, в злополучный институт биохимии. Филипп принялся было меня успокаивать. Поезжай домой, отдохни, на тебе лица нет и прочее. Я ему говорю, что мышление не зависит от цвета лица и выражения глаз. Ну стали мы с ним ломать голову вместе, но так ничего и не придумали.

Да, совсем забыл: перед отъездом мы с Филиппом позвонили вдове Кузовкина. Филипп сказал, что следует посмотреть его домашние записи и документы. Может быть, там найдется указание на интересующие нас обстоятельства. Позвонили. Вдова разговаривала с нами очень нелюбезно и сказала, что к ней полгода назад обращалась с подобной просьбой некая Манич. Она ей отказала, а все служебные материалы передала в президиум, в личный архив академика. И тогда мы с Филиппом решили покопаться в личном архиве.

— Он вел дневник? — резко спросила Вероника и потянулась за новой сигаретой.

— Нет, он был слишком занят, чтобы тратить время на такие пустяки. Официальные бумаги, разные статьи, доклады, сообщения, выступления тоже не принесли желаемого результата. Во-первых, они не имели никакого отношения к интересовавшей нас теме, а во-вторых, в них почти ничего нельзя было понять. Эклектический бред. Тем более, что за последний год старик не написал ни одной статьи. Но зато в архив академика попал его настольный календарь, переданный, очевидно, вдовой. Почему календарь, зачем календарь — непонятно, но тем не менее календарь оказался в архиве. На листках календаря Кузовкин подводил итоги дня и намечал дела на завтра. Иногда философствовал, иногда писал стихи или анекдоты. Там было всё: формулы, рисунки, таблицы, отдельные цифры, планы. Очевидно, вдова по чисто формальным внешним признакам приняла этот календарь за очень важный рабочий документ. И он действительно оказался важным. Мы с Филиппом внимательно просмотрели его и заметили одну интересную особенность в записях.

Начиная с некоторого времени, записи академика становятся совершенно невразумительными. С точки зрения здравого нормального человека это невероятный сумбур, разобраться в котором нет никакой возможности. Например, на календарном листке за 17 января дается подробное описание пропуска на завод бытовых автоматов. Запись такая: “…Вчера в течение тридцати — сорока секунд видел пропуск в руках гражданина, ехавшего со мной от Вори до первого Зеленого кольца. Пропуск в темно-зеленой пластмассовой, истертой на сгибе обложке, на левой стороне, вверху, жирным шрифтом напечатано: “Завод бытовых автоматов”; ниже — пропуск номер 1345/31; Фамилия — Потапов, Имя и отчество-Геннадий Николаевич; еще ниже — действительно с 4.1 по 31.12. Графа “продлен с… по…” не заложена. Слева — фотография и круглая чернильная печать на ней, надпись на печати разглядеть не удалось. Совсем внизу напечатано слово “регистратор” и подпись в виде двух заглавных букв ЛЕ. Под чертой: Тираж 50000. Московская типография № 50 Главполиграфпрома, ул. Маркса-Энгельса, 1/4. Нет, каков я!”

— Это ты о себе? — спросила Вероника.

— Нет, это он о себе. Он был явно доволен собой. Затем несколько страниц календаря исписаны цифрами и подпись — “Анна Каренина”, часть I, глава I, стр. 20–23. Оказывается, Кузовкин решил закодировать в двоичной системе отрывок из романа. И опять приписка: “Каков я, молодец!” Потом идет подробнейшее описание билета на вертолет, с указанием цвета, помятости, номера, тиража, типографии, и рядом детальная схема летающей модели самолета. Все размеры и материалы указаны с умопомрачительной дотошностью. Филипп посмотрел и сказал, что сейчас таких моделей уже не выпускают, их делали много лет назад. И так далее.

Второв помолчал.

— Записи академика Кузовкина оставили у меня впечатление наползающих друг на друга ледяных глыб. Что-то с треском крошится, что-то рвется, ломается, летят осколки льда и водяные брызги. Грохот, шум, ничего не разберешь… Но вот одна фраза, которая подняла занавес над тайной, не до конца, конечно, но все же… Послушай, что он пишет. “Нам очень повезло, что Р…” Это Рита, очевидно, “…испугалась, когда ампула с препаратом и подставка под ней стали рассыпаться. Уже образовалось изрядное количество этого серебристого порошка, как Р. вскрикнула от страха и дернула рубильник в другую сторону, включив установку на полную мощность, и процесс прекратился… Значит, реакция идет в направлении синтеза только до 70000 единиц! Пою тебе, бог случая”. И еще что-то не совсем понятное: “Нужна была гибель “Седого”, чтобы Р. наконец согласилась. Скоро начнем, и пусть меня не осудят — все это, наконец, касается только нас двоих”.

Второв умолк и посмотрел на Веронику:

— Что ты обо всем этом скажешь?

— А ты?

— Я только и делаю, что говорю.

Нервными, порывистыми движениями он собрал документы и сложил их в папку.

— Дело Кузовкина — Манич — Второва, — горько ухмыльнулся он, — материалы и наблюдения…

— Саша, — она подошла к нему сзади и положила руки на плечи, — как ты думаешь, Рита очень любила своего академика?

— Думаю, что да. Она преклонялась перед его талантом и… любила, одним словом.

— Ты знаешь, мне пришла в голову одна мысль… Ты мне разрешишь познакомиться с бумагами Риты?

— Пожалуйста, я же тебе все рассказал. А что ты хочешь сделать?

— Видишь ли… — она замялась, — конечно, данных мало, но у меня появилась идея. Что, если попытаться воссоздать образ этой девушки. Чисто художественно, конечно. И настроение у меня сейчас самое подходящее.

— А, вот оно что… — сказал Второв. — Ну давай действуй. Но, боюсь, фактов маловато и все так запутанно.

— А я без фактов. Мне хочется передать настроение…

— Ну разве что. Настроение вещь важная. Правда, настроение не доказательство, его в дело не подошьешь, а впрочем, почему бы и нет? Пиши, а я лягу спать, у меня что-то голова разболелась…

Ему казалось, что он уснет, как только коснется подушки. На самом деле он проворочался еще часа два на твердой и тяжелой, словно вылепленной из влажной глины, постели. Один раз, выходя курить, он увидел, что жена еще работает в его кабинете. Оранжевые клубы табачного дыма плавали вокруг люстры.

ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ

Утром Вероника протянула ему несколько исписанных листков бумаги. Второв стал читать:

Рассказ о седом псе.

“Это единственное воспоминание о нем, которое мне захотелось занести на бумагу. Были и другие, оставившие более сильное и яркое впечатление, но моему сердцу дорого именно это. Может, потому, что все произошло до катастрофы? Не знаю, но, когда я думаю о Дигляре (так потом прозвали седого пса), у меня вновь возникает ощущение тревоги и ожидание несчастья, такое же, как и тогда перед взрывом. Это неприятное тяжкое чувство делает воспоминание ярким и достоверным, хотя мне сейчас грех жаловаться на плохую память.

Догорал пронзительный мартовский вечер. Бывают такие тревожные и утомительные вечера в самом начале весны, когда небо становится многоцветным и ярким. Дул сырой морозный ветер, и мы порядком замерзли. Он ужасно упрям. Сколько я его ни убеждала, ни за что не хотел садиться в машину.

Он проводит меня пешком, ничего ему не сделается, или я его совсем стариком считаю?

Разговор принимал тот неприятный оборот, которого я всегда стремилась избежать. В последнее время он все чаще возвращается к этой теме. Я поняла, что мысль о старости становится манией, идефикс, и всегда старательно избегала этой темы.

Иногда он так устало и тоскливо смотрел на меня или вздыхал, думая, что я не слышу его, а я все-таки слышала, видела, и сердце мое сжималось от боли. Плакать я не смела. Он терпеть не мог слез и становился злым и жестким, как хирург в операционной. Ведь все равно с этим ничего нельзя поделать. Оставалось молчать.

Мы шли по направлению к моему поселку. Ветер дул сбоку. А он все говорил о своих предчувствиях. Он почти никогда не делал логических выводов, не выдвигал точных, строго обоснованных предположений. Он говорил только о чувствах. Он все ощущал как часть удивительного ансамбля жизни. Я всегда останусь благодарной ему за эту потрясающую способность чувствовать, которая была сущностью его гениальности.

98
{"b":"165614","o":1}