— Сегодня вечером концерт в память отца Томаса, в церкви. Встретимся прямо там? — сказала Мизия.
— Хорошо, — ответил я, и так и не стал спрашивать, что мы будем делать дальше, хотя Паола издалека следила за мной враждебным взглядом.
Мизия продиктовала адрес церкви, добавив, что наши имена уже внесены в список гостей, и тут же попрощалась. Казалось, у нее было столько мыслей, забот, обязанностей — и ни секунды передышки.
Вечером мы оставили детей в гостинице на бебиситтер и взяли такси. Паола надела единственный элегантный пиджак, который взяла с собой; она сидела прямая, как струна, и не слушала, что я говорю.
Мы вышли из такси у большой серой церкви, на церковный двор, по которому торопливо шли люди, кто по одиночке, кто парами, все в одежде для официальных случаев.
Паола была полна негодования и с осуждающим видом смотрела и на меня, и на все, что ее окружало.
— Неужели такое может быть, что реку в этом городе не видно ниоткуда? — сказала она.
— Да ладно тебе, значит, здесь есть что-то другое, — сказал я, и потянул ее за локоть ко входу в церковь.
Как только мы вошли, две девушки, одетые как пансионерки, спросили наши имена и взяли список приглашенных. Я назвал нас; они дважды пробежались указательным пальцем по списку и закачали головой, не обнаружив нас в нем. В желтом, тусклом свете свечей мало что было видно, но церковь была полна людей, и в ней царила торжественно-религиозная и одновременно светская атмосфера.
— Мы друзья Мизии. Мизия Мистрани Энгельгардт, — сказал я девушкам, безуспешно высматривая ее в полутьме церкви среди людей с высокомерным, надменным видом, сидевших упорядоченными рядами. Перед главным нефом — камерный оркестр с певицей в темном платье, готовой начать выступление; приглашенные сопели и шушукались. Девушки опять покачали головой; последний опоздавший показал свой пригласительный билет и скользнул внутрь.
Я еще раз попытался поговорить с ними, но Паола сказала: «Слушай, мне все это надоело, я возвращаюсь в гостиницу» — и выбежала из церкви. Я бросился за ней.
— Подожди! Не спеши!
Она даже не обернулась, вся устремившись вперед, как маленький военный крейсер, топливом которому служит обида. Но когда я догнал ее, у самого тротуара, то почувствовал чье-то дыхание за спиной, обернулся — и увидел Мизию.
Она была в очень строгом черном костюме, черной шляпке, резко контрастировавшей с ее кожей, совсем белой в свете фонарей; но взгляд остался прежним, каким я его помнил, и как только она улыбнулась, весь лед в моей душе растаял.
Мы много-много раз обнялись, нежно прижимаясь друг к другу, и я рассмеялся, а на глаза навернулись слезы, я почувствовал, что опять становлюсь самим собой. Потом мы отступили друг от друга на полшага, и все смотрели, и пытались оценить, очень ли мы изменились. Я окинул взглядом ее фигуру и пришел в восторг: до чего же изящно она смотрелась на этом церковном дворе.
Наконец я повернулся к Паоле, она стояла в метре от меня, вся сжавшись, словно на ее глазах состоялось похищение. Мизия обняла ее, как когда-то на выставке, и снова лицо Паолы смягчилось, губы против воли сложились в подобие улыбки.
Мизия встала между мной и ей, она смотрела на нас, поворачиваясь то так, то этак, и все не могла насмотреться.
— Вы оба прекрасно выглядите. Сразу видно, что у вас все хорошо, — сказала она.
Я вовсе не выглядел прекрасно и не чувствовал, что у меня все хорошо, но радовался за нее: пожалуй, чуть шире стали скулы, чуть пышнее — бедра, чем когда мы виделись в последний раз, и одета эффектнее, а прическа — как у настоящей сеньоры, но это была она, Мизия, я узнавал в ней все то, что отличало ее для меня от других.
— Ты тоже прекрасно выглядишь, — сказал я.
Она спешила, хотя и смотрела на нас и улыбалась нам.
— Я обязательно должна присутствовать, — сказала она, махнув рукой в сторону церкви. — Все уже было готово, когда я вдруг увидела, что вы уходите.
— Конечно, — сказал я, не решаясь сделать шаг к ней — к церкви — к Паоле — к краю тротуара.
Она тоже колебалась.
— Тоска будет страшная. Там вся семья Томаса, половина моей, уйма скучных людей. Хотите, сбежим и пойдем куда-нибудь выпьем?
Паола ошеломленно смотрела на нее; но именно так Мизия всегда расправлялась с обязательствами; и я чувствовал огромное облегчение, что хотя бы в этом она не изменилась.
— Нет, нет, — сказал я ей. — Мне даже интересно.
Мы вернулись в тусклый желтый полумрак церкви, где теперь уже царил гомон. Мы с Паолой сели в одном из последних рядов, а Мизия присоединилась к мужу и членам обеих семей, которые сидели в первом. Я мало что различал на таком расстоянии, разве что напряженную, массивную фигуру Томаса справа от угрюмой пожилой дамы, по-видимому, его матери, и мальчика, одетого по-взрослому, их сына, очевидно, и еще мальчика, который казался мне старше, чем полагалось быть маленькому Ливио. Интересно, мог ли Томас представить себе, что всего три минуты назад его жена была готова сбежать с нами в какой-нибудь бар, вместо того чтобы вернуться и сесть рядом; я думал, могла ли Мизия на самом деле так поступить или же просто так сказала, чтобы я вспомнил ее, какой она была. И как она, прежняя, могла соответствовать почти карикатурной надменности сидевших в церкви людей: орлиные, соколиные и ястребиные носы, раскидистые брови над глазами латиноамериканизированных немцев и испанцев, темная одежда, льняные платочки, веера, вуали, черные туфли на шпильках. Я думал, возможно ли, что все это не отразилось на ней, и только ли на первый взгляд она кажется прежней.
Мизия то и дело поглядывала вокруг, держа ситуацию под контролем; поговорила с дирижером оркестра и с певицей, потом снова села рядом с мужем, словно королева какой-нибудь современной конституционной монархии.
И еще мне было интересно, что подумал бы Марко, если бы увидел ее в этой роли: посмеялся бы — или огорчился, или сделал вид, что ему это совершенно все равно, и сказал бы что-то вроде: «Вот какая она, Мистрани, а?»
4
Утром, на неповоротливом черном лимузине, что с такими сложностями забрал нас из аэропорта, мы все вместе отправились на маленький частный аэродром к северу от Буэнос-Айреса. Томас, сидевший спиной к водителю, осыпал нас с Паолой и наших детей формальными знаками внимания и одаривал заботой по существу: описывал нам районы города, через которые мы проезжали, политическую и экономическую ситуацию в стране, национальные особенности, язык, местные привычки и обороты речи. Он улыбался, выразительно жестикулировал, делал какие-то выводы, стараясь показать, что относится ко всему иронично и свободно; но в самом его тоне, столь уверенном, что в свое время, видно, и впечатлило Мизию, обнаруживался какой-то сбой, словно в работе прочного, но изношенного механизма. И тогда он вдруг не мог подобрать слово или взгляд его терял цепкость, но тут же спохватывался и с удвоенной энергией пускался в пространные объяснения и умные рассуждения, давал инструкции водителю и указания детям.
Мизия не вмешивалась, она смотрела в окно с отсутствующим видом, пряча глаза под солнечными очками, — такая далекая от той блистательной, властной женщины, которую мы видели на поминальном концерте. Она, которая так поразила и смутила меня в роли представительницы семейной династии, мгновенно и уверенно ориентирующейся в ситуации, теперь словно находилась в другом измерении: этакая меланхоличная дама смотрела со скучающим видом на малоинтересный пригородный пейзаж, переложив на мужа весь груз отношений с миром.
Их сыну было почти пять лет, и звали его Макс: красивый ребенок, нервный, несмотря на постоянные призывы его отца не надоедать гостям, не хныкать и вообще вести себя, как полагается мужчине и спортсмену. Я смотрел на Томаса, горящего желанием углубить своими ремарками наши впечатления, и мне казалось просто чудом, что Мизии удалось передать их общему сыну чувствительность и ум, которых, похоже, не было у его отца. Я спрашивал себя, понимает ли это Томас, а если понимает, то огорчается или радуется, как человек, который любит ценные приобретения.