— Хорошо, — негромко сказал Марко. — Только учти, тут не цирк с дрессированными медведями и жонглерами. Пора уже хоть немного сосредоточиться на том, что мы делаем.
— Сам знаю, — огрызнулся я; меня раздражало его поведение. — Пока вообще неизвестно, сможет ли она прийти. — Но мне очень хотелось, чтобы она смогла: мне хотелось пустить в ход все козыри, заслужить ее интерес, попытаться загладить то впечатление, которое осталось у нее от нашей прошлой встречи.
Марко сказал «Ладно», но все равно был недоволен, ему совершенно не нравилась мысль снимать фильм на глазах у посторонних.
Квартира, в которой мы собирались снимать, принадлежала родителям Вальтера Панкаро: они уехали на месяц в Энгадин кататься на горных лыжах, оставив его с горничной посреди невероятного количества мебели темного дерева, стеклянных горок, альпийских пейзажей, чаш, бокалов, серебряных блюд, персидских ковров. После долгих уговоров Вальтер Панкаро согласился предоставить ее под основную съемочную площадку, взяв с нас клятвенное обещание ничего не ломать, а когда закончим, все расставить как было. Суперпедантичный и гиперэкспрессивный, он теперь очень дорожил своей главной ролью, но когда Марко объяснил, что нам надо вынести из гостиной всю мебель и расставить повсюду большие картонные коробки, он совсем сник. У нас не было ни декоратора, ни реквизитора, ни машинистов, ни бутафоров: перестановкой занимались я, Марко, Сеттимио Арки и моя троюродная сестра, мы устроили такой кавардак и такой шум, что в дверь несколько раз звонили возмущенные соседи. К ним выходил Марко и говорил властным тоном, который у него откуда-то взялся с недавних пор: «Мы снимаем фильм»; они выглядели слегка испуганными и слегка польщенными тем, что в их доме происходит такое волнующее событие, но тоска Вальтера Панкаро только усиливалась. Он все с большей опаской следил за варварскими манипуляциями с комодиками, столиками, ковриками и ледяным тоном выговаривал нам за каждую царапину на паркете, оббитый угол, вмятину на серебре, содранный китайский лак. Горничная изводила нас еще больше, стояла над душой и все время грозилась пожаловаться родителям Панкаро, если мы еще что-нибудь испортим; мы беспорядочно метались по квартире, то неуклюже, то осторожно, с треском, грохотом, возгласами: «Осторожнее, осторожнее», «Тише, тише», «Конечно, конечно».
10
Наступила суббота, день начала съемок, и все огрехи организаторов-любителей тут же выплыли наружу. В четверть девятого я заехал за Марко домой и пока рулил на своем «пятисотом» вдоль трамвайного кольца, он еще раз возбужденно перечислял основные принципы нашего предприятия. Горячась, объяснял мне, каким фильм быть недолжен, наверно, потому, что сейчас, когда времени уже не осталось, хотел составить себе более четкую картину: «Он не должен сводиться к форме, не должен сводиться к приему.Он не должен включать ничего готового, никакого уже услышанного, понятного языка. Он не должен легко смотреться, не должен вызывать никаких накатанных ассоциаций. Он не должен быть рыбой, плывущей по течению. Он должен быть рыбой, которая плывет против течения, по рекам, по полям, и летает,где хочет». Говорил: «Обещаешь сразу сказать мне, если увидишь, что он не такой? Даже в разгар съемок?» «Обещаю», — отвечал я и согласно кивал.
Мы остановились у дома Панкаро и зашли в бар выпить по крепчайшему капуччино, мы говорили, ходили вдоль стойки и глядели из огромных окон на улицу, чтобы не пропустить, когда приедут остальные. Мы смеялись, кашляли, смотрели на часы; говорили: «Ну, началось»; говорили: «Посмотрим, что теперь будет». Это было похоже на последние минуты перед прыжком с парашютом: пространство вокруг нас становилось все более разреженным, беспокойным, полнилось пульсацией непредсказуемых, все ускоряющихся ритмов.
Но в девять так никто и не показался, и мы молча, не глядя друг на друга, поднялись в старом лифте, среди деревянных панелей и кованого железа, и горничная семьи Панкаро сказала, что Вальтер еще спит, и нам пришлось растолкать его и заставить подняться и умыться, и еще двадцать минут ждать, пока явится моя троюродная сестра с костюмами. Звукооператор тоже опоздал, а Сеттимио Арки вместе с помощником оператора пришли еще позже, рассыпаясь в неискренних извинениях. Потом начались проблемы с диафрагмой камеры, проблемы с синхронизацией магнитофона, я обжег пальцы о лампу на прищепке, у моей троюродной сестры не хватало ни булавок, ни подходящих одежных щеток, ни запасных вещей для сцены с Вальтером Панкаро. Мы говорили все разом, наступали друг другу на ноги, постоянно ругались, пытаясь поделить полномочия и территорию, дышали запахом носков, сигарет, адреналина, воздуха, накалившегося от ламп. Время от времени я поглядывал на Марко с его камерой, сценарием, заготовленными рисунками, он беспокойно сновал из конца в конец огромной пустой гостиной, где все мы чувствовали себя маленькими и жалкими, и во мне крепло чувство, что затея с фильмом тоже кончится ничем, как и множество других затей, столько раз за последние годы воодушевлявших нас на минуту, день, неделю. Мне казалось, что реальность, в которую он сейчас погрузился, опять его разочаровала: оказывается, мы совсем не представляли, что нам предстоит, все шло медленнее, труднее, тяжелее. Меня радовало только, что Мизия не смогла прийти; я бы себе не простил, если бы у нее осталось такое жалкое, бедственное впечатление, бесконечно далекое от того, на какое я рассчитывал.
Шло время, а Вальтер Панкаро все никак не мог запомнить свои перемещения, я все никак не мог правильно поставить свет, звукооператор все жаловался, что микрофон фонит, Сеттимио Арки со своим знакомым помощником оператора все отпускал непристойные шутки; Марко поймал мой растерянный взгляд и спросил: «Что такое?»
— Ничего, — сказал я, пытаясь вытереть лоб тыльной стороной ладони. — Может, стоит отложить все на несколько дней, получше подготовиться?
Он уставился на меня, в его взгляде читалась злость на весь мир, но злость вполне конкретная.
— Я лучше выброшусь из окна, — сказал он. Его руки и уголки рта подрагивали от напряжения, голос вибрировал от еле сдерживаемого отчаяния; он отвернулся, потом снова взглянул на меня: — Мне двадцать четыре года; не знаю, как ты, а я за свою жизнь уже потратил впустую все время, какое мог. Другого выхода нет и быть не может.
Только тогда я понял, что фильм и вправду стал для него вопросом жизни и смерти, что период наших с ним отвлеченных мечтаний, ролевых игр, пустых слов завершен, точка. Остальные тоже это поняли, и атмосфера в огромной пустой гостиной еще больше накалилась. Марко без остановки ходил взад-вперед, от одного человека к другому, без устали объяснял, упрашивал, подгонял; снимал камеру со штатива и кружил с ней по комнате, давал отрывистые команды помощнику оператора, звуковику, моей троюродной сестре, Сеттимио Арки, мне, кричал на Вальтера Панкаро, когда тот не понимал, как должен двигаться и куда смотреть.
После долгих проб и ошибок каждый из нас более или менее освоил свою роль; Марко напоследок окинул взглядом комнату и крикнул: «Тишина!» так громко, что мы разом умолкли — я и не думал, что это возможно. Потом он крикнул: «Мотор!»; я стукнул хлопушкой; Марко крикнул: «Начали!»; Вальтер Панкаро, ожидавший снаружи, вошел в гостиную.
Все было необычно и волнующе: общая молчаливая безраздельная сосредоточенность на одном деле. Все было так, словно пространство постепенно сжималось, подчиняясь еле слышному гудению ламп, сдерживаемому дыханию, шороху одежды, стрекотанию пленки в барабане камеры, поскрипыванию подошв.
А еще все было не так: мы выбивались из темпа, из ритма, из духа, в каком Марко представлял себе сцену, она не имела ничего общего ни с одним из вариантов, которые он мне время от времени описывал. Казалось, Вальтеру Панкаро стоило неимоверного труда сделать пару шагов и оглядеться хоть сколько-нибудь выразительно, движения его терялись в слишком зыбком пространстве кадра. Я прекрасно понимал Марко, словно сам стоял у камеры, а не прижимался к стене с лампой в руках, и ни капли не удивился, когда услышал его крик: «Стоп! Не то! Совершенноне то!»