— Ты прекрасно знаешь, о чем я. — Мизия допила свой стакан.
— Нет, не знаю, — сказал Марко. — А если и знаю, то совершенно не согласен. Получается, что человек должен исчезнуть или покончить с собой, лишь бы не встать на задние лапки перед миром?
— С лучшими обычно так и бывает, — проговорила Мизия, не глядя на него.
— С какими лучшими? — Марко взял со стола бутылку, но не стал себе наливать и поставил обратно.
— С лучшими, — повторила Мизия.
Марко взорвался:
— Что за идиотский взгляд на жизнь! Это же саморазрушение! Дурацкое самоубийство!
Мизия кивнула, но внезапно как будто отключилась: ее взгляд погас, стал чужим и отрешенным, напомнив мне взгляд ее матери.
— Я сейчас, — сказала она, улыбнувшись уголком губ, и вышла из кухни, словно балерина, упавшая с Луны.
Мы с Марко так и остались сидеть перед тарелками, есть уже не хотелось, вина не хотелось тоже, только висели между нами невысказанные вопросы и ответы. Снаружи раздавался равномерный стук, — наверное, птица стучала по дереву в парке; ритмично пыхтела газовая печка; я задел стаканом о край тарелки, и звон резко отозвался в моем правом ухе.
Марко тихо сказал:
— Нелегко с ней, да?
— И никогда не было легко. — Я все думал, сумею ли когда-нибудь преодолеть то чувство неприятия, которое испытывал всякий раз, когда Марко говорил о Мизии.
— Она максималистка, — сказал Марко. — Такая безупречная.Но и разрушительница. И, черт возьми, это в ней прекрасней всего.
Я указал на дверь, в которую вышла Мизия:
— Но она вроде в порядке? — Мы говорили тихо, низкие частоты создавали странный акустический эффект, каждое слово словно растягивалось.
— Ну знаешь, после всего, что было в Цюрихе, вряд ли можно в одночасье стать прежней, как по волшебству.
— Но ей все-таки лучше? — переспросил я, словно не совсем понимая.
— Немного лучше. — Марко отвел глаза.
— У нее еще бывают приступы?
— Бывают резкие перепады настроения, — сказал Марко. — То она вся целиком в том, что мы делаем, а то, через секунду, уже безучастна и безразлична до ужаса. Иногда это довольно утомительно.
— Представляю. — Я вспомнил, как однажды декабрьским вечером видел ее в Милане — непривычно спокойную, рассеянную, вцепившуюся в него, словно утопающая за соломинку. Мне казалось странным, что такой человек, как он, отдает столько сил, чтобы привести ее в порядок: это никак не вязалось с его вечными отчужденностью, безразличием, легкомыслием. — Но фильм ей помогает? — спросил я.
— Не знаю, — ответил Марко. — Иногда мне кажется, что да. А иногда я боюсь, что он страшно вредит. Дело не только в физической усталости. Если бы только это, все было бы просто. Дело в ней самой, в том, что у нее внутри. В невероятной неустойчивости, неуверенности, которые ей приходилось пересиливать с самого детства. Ты не представляешь, что у нее была за семья.
— Я с ними знаком. — Меня поразило, как глубоко проник Марко в прошлое Мизии, чтобы постараться ее понять: это и удручало, и утешало почти в равной мере.
— А, так ты знаешь? — сказал Марко. — Знаешь, что за эгоцентричные, испорченные дети ее отец и мать, черт их дери? И все-таки с ними все непросто. Оба они люди странные, сложные, многими своими лучшими чертами Мизия обязана именно им. В ее матери есть что-то напряженно-бесплотное — если, конечно, удается ее разговорить. Этакая мучительная духовность, словно она парит где-то в поднебесье и оттуда взирает на мир обычных людей. Когда Мизия была маленькой, мать часами читала ей Шекспира или часами напролет разглядывала с ней все фигурки на картинах Босха. А потом она исчезла, и в жизни детей словно разверзлась пропасть. А отец? Он же невероятно ранимый и чувствительный, а маску нахала и грубияна соорудил для самозащиты. Приходил домой и швырял на стол толстенную книгу для Мизии, может быть, даже не говоря ей ни слова. Или в семь лет рассказывал ей о жизни и смерти, писал такие пылкие, страдальческие письма, что ей было больно. Они оба очень необычные, они дали Мизии столько пищи для ума. Но ей от этого стало только хуже, все только усложнилось. Потому что ее-то они бросили на произвол судьбы, вместе с братом и сестрой. Сбежали от ответственности, какой бы то ни было. При первом удобном случае перевалили всё на плечи Мизии. Она одна отвечала за всех, потому что сестра у нее, бедняжка, с придурью, а брат уголовник. Она с самого начала такая, всегда заботится о тех, кто рядом. И у нее отлично получается: даже не понимаешь, чего ей это стоит, пока она не рухнет без сил. А обычно смотришь на нее — ну прямо стойкий оловянный солдатик.
— Она и естьстойкий солдатик, — сказал я, взглянув на дверь.
— Да, — отозвался Марко. — Только страшно хрупкий. Что все сильно усложняет.
Через пару секунд в кухню вошла Мизия, вопросительно посмотрела на нас и сказала:
— О ком вы говорили?
— О тебе, — сказал Марко. — Говорили, что ты не совсем нормальная женщина.
— Еще бы, — отозвалась она, подошла к Марко, села к нему на колени, взъерошила ему волосы, словно испуганная маленькая девочка, ищущая утешения и ласки. — И какого черта ты говоришь у меня за спиной, гадкий тщеславный ублюдок, которому слова поперек не скажи?
— Хочу и говорю, — огрызнулся Марко, но нетрудно было понять, как ему приятно, что она сидит у него на коленях. — Сама такая, гадкая, ненормальная Мизи. — Он поцеловал ее волосы, ухо, шею, с силой провел руками по спине.
Я не привык, чтобы они так открыто проявляли свои чувства, и сказал:
— Пойду, пожалуй, спать, а то с ног валюсь от усталости.
— Да перестань, Ливио, — воскликнула Мизия самым звонким, радостным своим голосом, ее глаза ожили и светились теплом. Она вскочила на ноги, распахнула окно: — Просто тут нечем дышать, эта чертова печка сожгла весь кислород.
И потащила нас с Марко в гостиную, переделанную, как и кухня, из совсем не подходящего помещения, подбежала к переносному проигрывателю, поставила пластинку Джона Ли Хукера [28]и закружилась по комнате в напряженном упрямом ритме старого классического блюза, под один и тот же, бесконечно повторяющийся открытый аккорд электрогитары — улыбающаяся и абсолютно, неправдоподобно беззащитная.
4
В Милане я безвылазно засел дома за серией иллюстраций для сборника сказок в обработке современных писателей, до срока сдачи оставалось всего две недели. Задача была не из легких, из-за моей манеры рисунки получались чересчур абстрактные или слишком мрачные для детской книжки; пришлось делать целую серию набросков, пока я наконец не нашел верное решение.
С Марко и Мизией я разговаривал всего один раз: я пытался звонить, но их вечно не было, а будить их среди ночи не хотелось. Время от времени мне вспоминались их сосредоточенные лица на съемочной площадке в парке или их близость, и споры, и ласки в бывшей людской, под высокими сводами. Я спрашивал себя, какой у них в итоге выйдет фильм и как будут развиваться их отношения, но мысль о том, что они вместе, успокаивала меня, придавала моей картине мира относительную устойчивость, в которой я так нуждался.
А потом, в начале марта, под вечер, я сидел за столом в своей жарко натопленной и темной квартире-пенале, работал, и тут в домофон позвонил Сеттимио Арки.
Сколько я здесь жил, столько тянулась история с домофоном, он звонил в любое время дня и ночи; я так и не понял, в чем тут дело — то ли в том, что квартира моя находилась на первом этаже, а дом стоял на людной улице, то ли во мне самом. К моей радости или ярости, смотря по настроению, почти никому не приходило в голову общаться со мной более опосредованно: мне мало кто писал или звонил, обычно все подходили к дому и звонили в домофон.
Сеттимио Арки сказал:
— Ой, Ливио, можешь спуститься, а то я машину неудачно поставил?
Он сидел за рулем подержанного «мерседеса», уже другого, более новой модели, чем тот, что мы с Марко угнали в ночь после свадьбы Мизии, передними колесами он заехал на тротуар и перекрыл дорогу трамваю и целой веренице машин. Трамвай яростно звенел, машины оглушительно гудели, и Сеттимио возбужденно махал мне рукой из бокового окна; я сел рядом с ним, хоть у меня не было ни времени, ни желания иметь с ним дело после рассказов Марко и Мизии. Он рванул с места, погнал на полной скорости почти до конца проспекта и наконец нашел свободное место прямо под знаком «Стоянка запрещена».