— Ладно, не буду, — сказал Марко; от смущения и чувства вины он был преисполнен достоинства и казался чуть ли не жертвой.
— Какого черта ты строишь из себя страдальца? — захрипел я хуже любого испорченного мегафона. — Какой ты друг после этого? Предатель!
Марко потупился; потом сказал:
— Мы были уверены, что ты давным-давно понял.
— Что значит «давно»?! — закричал я, задыхаясь под лавиной запоздалых прозрений, под низким потолком почти нежилой мансарды, где пахло сыростью, а еще ладаном и имбирем, их, наверно, принесла Мизия или Марко купил для нее, они оба были невероятно внимательны к мелочам, и кто знает, когда это стало их общей игрой.
Я, как полоумный, ходил взад-вперед по комнате, а Марко не сводил с меня взгляда:
— Тебе что, нужна точная дата? По-твоему, это важно? — спросил он.
— Да, важно! — крикнул я. — Чтобы хоть знать, сколько времени вы меня обманывали и надо мной смеялись, покуда мы все так вдохновенно изображали великую дружбу и верность искусству. Все такие из себя родственные души, искренние и открытые, да?!
Марко попытался положить мне руку на плечо:
— Ливио, пожалуйста, попытайся понять.
— Не хочу я ничего понимать, — сказал я. — Оба вы ублюдки, предатели, обманщики и лицемеры!
Я двинулся было в тот угол, где находилась кухонька, но Марко преградил мне дорогу; теперь в его глазах читался вызов.
— Хорошо, — сказал он. — Да, я должен был тебе сказать, но все не мог улучить момент. Я был слишком поглощен фильмом и тоже не понимал, что происходит. Мизия хотела с тобой поговорить. Это я просил ее подождать. Я не мог заниматься еще и этим, помимо всего прочего. Потом ты ушел, бросил съемки и исчез, общаться стало совсем трудно.
Что-то во мне все еще отказывалось признавать очевидное, я предпочел бы остаться в неведении и удовлетворился бы любым объяснением; но теперь все мои оскорбленные чувства слились в одно и швырнули меня к Марко с единственным желанием: уничтожить его.
Он был крепче меня, хоть и ниже на десять сантиметров, но я застал его врасплох: завязалась драка, яростная и смешная, драка двух людей, всегда считавших себя неуязвимыми для законов, правящих низким земным миром. Вцепившись друг в друга, мы со всей силы стукались о потолочные балки, задыхались и хрипели от напряжения, от боли в сведенных мускулах.
Наконец Марко вырвался и прислонился спиной к двери, пытаясь отдышаться.
— Но ведь у вас с Мизией ничего не было, — сказал он.
— Но это я с ней познакомился, — возразил я, не оставляя здравому смыслу ни малейшей лазейки. — Это я привел ее на съемки. Ты вообще не хотел, чтобы она приходила. Без меня ты бы и не узнал о ее существовании.
— Ну да, но ведь между вами ничего не было, — сказал Марко.
— Откуда ты знаешь? — крикнул я сипло, голос почти сел. — Еще десять минут назад мы были связаны миллиардаминитей, куда крепче, чем вы. Чихать я хотел на вашу наглую, дурацкую уверенность, что против фактов не попрешь.
В его глазах мелькнул какой-то непонятный блеск, но я сам до конца не верил своим словам: перед глазами стояли мучительные картины, вот они стоят рядом на виду у всей съемочной группы, вот они лежат рядом, наедине, в крохотной сырой мансарде. Я видел, как глубокой ночью они спешат друг к другу, подгоняемые жаждой близости, как по очереди поглощают и насыщают друг друга в лихорадочном возбуждении, которое я упорно принимал за чисто творческое взаимопонимание. Я казался себе невообразимо наивным и неискушенным, совершенно не готовым к жизни и безоружным перед нею.
У меня больше не было сил думать, что бы еще сказать; стоя здесь, среди осколков нашей дружбы и моей любви к Мизии, я чувствовал, что слишком разгорячился, запыхался, раскраснелся, что я чересчур длинный, нескладный, непрактичный, бесполезный неудачник.
Невероятным усилием воли мне удалось слегка остудить взгляд, остудить тон; я сказал:
— Ладно, что ни есть, все к лучшему, верно? — эти слова должны были прозвучать горько и многозначительно, но, похоже, в эту минуту они вообще не имели смысла. Я вышел от Марко, грохнув дверью, и бросился вниз по лестнице, мимо какого-то жильца, который, проснувшись от моих криков, высунулся посмотреть, в чем дело.
20
На следующий день при одной мысли о выставке меня начинало тошнить. Хотелось одного: неделями лежать в постели, накрыв голову двумя подушками, не вставать, не открывать ставни, никого не видеть, не отвечать на телефонные звонки.
Но телефон продолжал трезвонить, его трели отдавались в деревянной столешнице, впиваясь мне в уши, так что в конце концов я встал и снял трубку. Это была Мизия; она сказала:
— Ливио, мне очень жаль.
— И ты туда же! Давай не будем, а? — я никогда не думал, что могу разговаривать с ней так сухо.
— Но мне действительножаль, — сказала Мизия. — Что мы так и не нашли времени обо всем поговорить. Мы не знали, как ты к этому отнесешься.
Голос у нее был страдальческий, но она по-прежнему говорила «мы», и от этого мне становилось еще хуже, я чувствовал себя невротиком, которого всячески стараются уберечь от нового припадка.
— Не волнуйся, — сказал я. — Ничего не случилось, это все пустяки. — Я положил трубку, пошел и съел целую плитку шоколада с кусочками ананаса, такую приторную и напичканную ароматизаторами, что у меня на глаза навернулись слезы. Я смотрел на свои картины, стоявшие у стены в ожидании выставки, и мне хотелось вышвырнуть их в окно; хотелось запереться в квартире, чтобы гости явились в пустой двор и переглядывались в недоумении, спрашивали, что случилось. Хотелось, чтобы дом не выдержал постоянной вибрации от уличного движения и рухнул, накрыв меня обломками, как одеялом, под которое я залез с головой.
Однако не прошло и часа, как начал настойчиво дребезжать домофон; я выглянул в окно и увидел на тротуаре Мизию и Сеттимио с огромными коробками в руках. Сеттимио крикнул:
— Может, откроешь? Тяжелые все-таки!
Пришлось им открыть, пришлось поздороваться, потому что устраивать сцену на глазах у Сеттимио было бы смешно. Я злился на Мизию за то, что она использовала его как отмычку, как живой щит, и чувствовал, что закипаю.
Мизия была сама деловитость и благожелательность, от сожаления и неуверенности, звучавших утром в телефонной трубке, не осталось и следа. Она извлекла из коробок, принесенных ими с Сеттимио, три громадных чаши для коктейля, достала из холодильника апельсины и принялась их резать, попросив меня помочь. От ее подчеркнутого практицизма я еще больше сердился, помощь из удовольствия превращалась в насилие; я принялся кое-как выжимать апельсины, а она объясняла Сеттимио, как развесить картины во дворе и на галерее. И их отношения меня тоже раздражали: она играла с ним, пользовалась своим на него влиянием, заставляла делать то, что нужно ей, и чувствовала себя главной. Я давил и остервенело прокручивал апельсины на своей старенькой соковыжималке, и все то, что еще вчера казалось мне в Мизии чудесными достоинствами, теперь представлялось чудовищными недостатками. Я смотрел, как она расхаживает взад-вперед, полная неукротимой энергии и самоуверенности, и мне казалось, что я еще не встречал такой бездушной и ветреной девушки, и все ее жесты и взгляды были заранее продуманы и просчитаны.
Когда все картины были на своих местах, она позвала меня:
— Иди сюда, посмотри.
Я подошел, но никакой радости не ощутил: мне только казалось, что она из-за своей легкомысленной и бездумной жажды деятельности втянула меня в опасную авантюру. Казалось, что если бы я не отказался от обычной своей сдержанности, то ни за что на свете не рискнул выставить свои картины ради чьего-то одобрения или привлечения покупателей, затаился бы в убежище собственного недовольства, и никто бы меня не достал.
— Ну как тебе? Ты доволен? — спросила Мизия.
— Нет, — сказал я. — Ни капли, — ответил я, не глядя на нее, но совершенно не таким тоном, как хотел.