Но шестого октября я купил все английские газеты, какие были в газетном киоске в центре, и седьмого и восьмого октября — тоже. В «Таймс» и «Обзервер» — восторженные рецензии на фильм Марко: «удивительная выразительность и непредвзятый взгляд на вещи» и «фантастическое умение использовать зрительные образы позволяет ему исследовать жизнь человека и мир в целом, на редкость необычно рассказывая при этом о себе».
О фильме говорили скорее как об авторском, чем как о документальном; я пытался понять, что же все-таки было в коробках с пленкой, разлетевшихся по откосу в Перу, когда случилась авария из-за радуги, что за работу проделал Марко за те три месяца, что сидел и монтировал фильм. Еще я пытался понять, как повлиял на конечный результат неправильно сросшийся перелом ноги, как — переживания насчет Мизии и сына и как — то, что рядом с ним находилась американка Эллен, фотограф. Я пытался понять все это и не находил мужества позвонить ему, единственное, на что меня хватило, — написать ему второе письмо, с отвлеченными, невнятными комплиментами.
Марко опять не ответил; постепенно я понял, что между нами опять прервалась связь, что уже случалось в прошлом, и на этот раз виноват однозначно был я.
Время от времени мне попадались запоздалые заметки о нем в итальянской прессе, наконец-то заметившей его перуанский фильм, успех, награды в Англии и по всему миру; теперь из него пытались сделать предмет национальной гордости, хотя Марко уже много лет как уехал за границу, потому что задыхался в Италии. Иногда я вроде даже начинал завидовать его теперешней жизни, насыщенной событиями, встречами, сюрпризами, — не жизнь, «а сад тысячи возможностей», как он сам говорил. Иногда мне вдруг хотелось ему позвонить или хотя бы написать по-настоящему искреннее письмо, а не такое, как первые два, но я так этого и не сделал.
Я попробовал дозвониться до Мизии в Аргентину, узнать, родила ли она и что вообще происходит, но к телефону в Буэнос-Айресе подходила прислуга, неизменно отвечавшая: «Синьоры нет дома». Я поражался, что Мизию называют синьорой, и все гадал, действительно ли она стала синьорой: изменились ли ее одежда, движения, речь, взгляд. После нескольких попыток я смирился с мыслью, что и между нами тоже прервалась связь и отчасти чувствовал себя обиженным, отчасти даже испытывал облегчение от мысли, что никто не будет заглядывать мне в жизнь, бередя душу.
А жизнь моя имела и приятные стороны, были в ней свое тепло и надежность: так в холодную погоду приятно окунуться в горячий источник. Маленькая Элеттрика росла, я потихоньку учился с ней общаться и даже получал от этого удовольствие; Паола делала все для того, чтобы я мог работать, и тормошила меня, когда я поддавался лени, скуке или полностью терял интерес к жизни. Мой галерист стабильно продавал картины, и цены на них медленно росли, пусть и без прямой привязки к динамике арт-рынка.
В феврале мы с Паолой решили поселиться где-нибудь под Миланом, чтобы места было больше и чтобы наша дочь росла на свежем воздухе, на природе. Мы изучали предложения, совершая вылазки на север и восток, на юг и запад от города, пока наконец Паола не нашла домик в сорока пяти минутах езды на север от Милана, там, где еще оставались поля, а в доисторические времена были болота. Никаких особых красот, да и природа не сказать, чтобы нетронутая рукой человека, но там было тихо, и у меня появился гараж-студия для работы; унылый безотрадный вид из окна полностью соответствовал атмосфере, царившей в нашей семье.
Часть четвертая
1
В тот день, двадцатого декабря позапозапрошлого года, в нашем новом доме было жарко и душно, потому что мы включили газовое отопление на полную мощность, но я продолжал работать, чувствуя, как от жары учащается дыхание, а изредка приходившие на ум мысли топчутся на месте. Этажом ниже дочка прилипла к телевизору, не в силах оторваться от рекламы, а мой младший колотил по полу своими игрушками, какими-то японскими мутантами, и моя жена Паола все повторяла ему: «Тише, тише», да таким нудным тоном, что в ответ он стучал еще сильнее. Из окна моей студии был виден слежавшийся снег в саду; я смотрел на него и думал, имеет ли жизнь вообще и моя в частности хоть какой-то смысл; запах акриловой краски усиливал тошноту, которая волной подкатывала к горлу.
Зазвонил телефон на высоком столике, я не обращал на него внимания, пока Паола не крикнула снизу: «Ливио, ответь, пожалуйста» — точно таким же тоном, каким разговаривала с детьми.
Я положил кисточку и, подавляя раздражение, снял трубку.
— Да?
— Ливио? Это ты? — произнес голос, который я не узнавал.
— С кем я говорю? — спросил я, и эхо в телефонной трубке вернуло мне пустую оболочку моих слов.
— Ты что, не узнаешь меня? Это Мизия!
— Ой! — вырвалось у меня. Только что все мне было безразлично, я ушел в себя, словно отгородился от жизни, но в одно мгновение голос Мизии напомнил мне, что мир преисполнен значения, смысла, интереса, и я едва удержался на ногах от неожиданности.
— Как поживаешь, негодяй ты этакий? — сказала Мизия. — На этот раз мы потеряли слишкоммного времени. Это просто безобразие.
— Я тебя искал, — произнес я, но без особой убежденности, потому что и сам уже не мог вспомнить когда, сколько лет назад.
— Ну ты и в дыру же ты забрался, — сказала Мизия, и ее задиристый голос почти нетронутым долетал ко мне сквозь шум и треск межконтинентального соединения. — Если бы я не дозвонилась до твоей мамы, ни за что бы тебя не нашла.
— Тут не так уж и плохо, — сказал я, понимая, что, как и раньше, пытаюсь оправдаться перед ней.
— Ты работаешь или что? — спросила Мизия. — Уезжаешь на Рождество? Какие планы?
Это было удивительно — вновь слышать переливчатую мелодию голоса Мизии, такого родного и бесконечно далекого.
— Да никаких планов. — Я старался говорить как можно энергичнее, но сам слышал, что у меня это не выходит. — А у тебя?
— Сколько лет мы не виделись, Ливио? — спросила Мизия; иногда, под напором собственных вопросов, она пропускала мимом ушей вопросы собеседника.
— Лет пять? — сказал я. — Шесть?
Гораздо больше, казалось мне, или гораздо меньше: мое внутреннее восприятие времени было искаженным и расплывчатым, словно я только что чудом избежал автомобильной катастрофы.
— Разве ты не был нашей службой времени? — сказала Мизия. — Нашим вечным хронометром с автоматическим заводом?
Меня поразило, что она сказала «нашим», да еще и повторила два раза.
— Память у меня уже не такая хорошая, особенно в последние годы. Уж не знаю, что это — возраст, или свежий воздух, или семейная жизнь так действует.
Мизия засмеялась, как всегда заразительно. Я тоже засмеялся; снизу доносились шум телевизора и голоса детей, жены.
— Ты где? — спросил я.
— В Буэнос-Айресе, — сказала она. — Но через неделю мы уезжаем за город, вот я и решила пригласить тебя. То есть вас. Ты еще женат, да?
— Да, — сказал я, стараясь не впасть в виноватый тон. — А ты?
— Само собой, — сказала она. — А сколько у тебя детей?
— Двое, — сказал я. — А у тебя?
Я не понимал, как могли мы столько времени не видеться и не созваниваться; злился сам на себя, на ловушки, в которые мы угодили, на трясину повседневности.
— Тоже двое, — сказала Мизия.
Мы немножко помолчали, слушая телефонные помехи, осаждаемые — оба, полагаю — возможными словами, фразами и мыслями без слов, которыми так хотели обменяться.
— Так что? Приедете? — сказала Мизия. — У нас тут лето в самом разгаре. За городом чудесно: будем купаться в реке, кататься на лошадях и любоваться удивительными птицами.
— Не знаю, — сказал я, ослепленный светом и красками ее голоса. — Я должен подумать. Это так неожиданно.
— И сколько ты теперь будешь думать? — спросила Мизия.
— Да нисколько, — ответил я, стыдясь своей нерешительности. — Мне только надо поговорить с Паолой. Как быть с маленьким, и все такое. Ему всего три с половиной.