Мизия высадила его из такси и вышла сама — наконец мы взглянули друг на друга, стоя на тротуаре, и на меня разом обрушилась огромная масса впечатлений: ее шляпка, ее взгляд, ее короткое черное пальто и ее короткая черная юбка — я никогда не видел ее в мини-юбке, — ее лицо — оно казалось даже светлее обычного, — ее светлые глаза, ее волосы, притягивающие свет. Я пытался понять, что изменилось в ней с прошлой нашей встречи, я был ослеплен и напуган ее теперешним светским видом; она порывисто обняла меня, и я сразу почувствовал ее особый аромат, напоминающий горький апельсин, но и он тоже чуть отличался от того, что я помнил, только я не понимал, чем именно.
— Как дела? Как поживаешь? — сказали мы и наконец оглядели друг друга. Маленький Ливио в красно-голубом пальтишке смотрел на меня и на мать с почти взрослой растерянностью.
— Матерь Божия, ты же исчезла, — сказал я Мизии. — Я думал, мы больше никогда не увидимся.
— Это тыисчез, а не я, — сказала Мизия, она смотрела на мои волосы и бороду и смеялась, полная любопытства, светящаяся, трепещущая, какой я и представлял ее себе все эти годы.
— Как ты очутилась в Милане? — Я сумел задать ей только один вопрос из тысячи, которые вертелись у меня на языке.
— Я хочу писать, — объявил маленький Ливио с почти французским акцентом — в его взгляде светилась странная решимость.
— Не могли бы мы зайти к тебе на несколько минут? — спросила Мизия.
Мы стали подниматься по лестнице, и я оборачивался через каждые две ступеньки: все никак не мог поверить, что у Мизии есть сын, с которым она обращается так повелительно и заботливо, она казалась мне еще более изменчивой, непостижимой и порывистой.
Моя мама была дома, но как раз собиралась уходить, она поразилась, увидев рядом со мной эту красивую, элегантную, бледную женщину с мальчиком. Наше вторжение привело ее в некоторое смятение, но Мизия со свойственной ей теплотой обняла ее:
— У Ливио есть мама, как приятно это сознавать, — сказала она.
Мама расплылась в улыбке, а когда узнала, что мальчика зовут так же, как меня, совсем растрогалась. Даже в самых сложных ситуациях Мизия всегда умела находить общий язык с людьми, но я никогда не видел, чтобы она сознательно использовала эту свою способность.
Мама проводила маленького Ливио в туалет и ушла с задумчивым выражением лица; мы с Мизией устроились в гостиной. Но ни одному из нас не удавалось усидеть на месте больше нескольких секунд: мы постоянно меняли положение, вставали, ходили взад и вперед по гостиной, снова садились — словом, вели себя суетливо и беспокойно, совсем как маленький Ливио, который бегал по всей квартире и шарил во всех углах. Мизия сняла с себя отлично на ней сидевший черный пиджак, под ним оказался легкий свитер тоже черного цвета, с круглым воротом.
— Как жарко! — пожаловалась она. — Я до сих пор не могу привыкнуть, так намерзлась за все эти годы. А теперь прямо задыхаюсь.
Я тоже весь вспотел и от волнения, что вновь вижу ее, и от разных чувств, мгновенно на меня нахлынувших; мне так много всего хотелось у нее спросить, так много всего сказать, и так трудно было найти прежний доверительный тон. Я спросил, не хочет ли она чего-нибудь выпить, она, смеясь, покачала головой, потом сказала: «Стакан воды». Я бросился на кухню налить ей воды, она пошла следом своей легкой походкой, крикнула сыну: «Ты хочешь пить?» «Нет», — прокричал он в ответ из гостиной, занятый телевизором.
И вот, в кухне, Мизия стоит, раскачиваясь на одной ноге, полная любопытства, довольная, что видит меня, нетерпимая к этому пространству, к этой жаре и свету, черно-белая, как в черно-белом фильме — странное создание, диковатое и утонченное.
— Ты стал похож на островитянина. Словно по собственной воле попал в кораблекрушение. Потрясающе! — сказала мне она.
— Да, только этого островитянина прибило обратно к дому, — отозвался я без малейшей уверенности в голосе. — Не знаю, так ли уж это потрясающе.
— Поверь мне, это в тысячу раз лучше, чем сидеть неподвижно где-нибудь на мелководье, — сказала Мизия.
— Возможно, — ответил я с горящими от нашего задушевного общения щеками. — Ну а ты выглядишь такой светской и неприступной, что даже страшно становится.
Она рассмеялась, смутившись, но все же польщенная; я смотрел на ее белоснежные зубы, тонкую талию, плоский, хоть она и рожала, живот — прекрасная фигура, элегантная и простая одежда.
— Ливио, пожалуйста, не круши тут все, — сказала она сыну.
Меня по-прежнему волновало, что она назвала его моим именем — волновало еще сильнее, чем когда я узнал об этом из ее прошлогоднего письма. Ливио бегал по дому, привлеченный безделушками, которая мать расставила повсюду. Незнакомая территория не особенно его смущала, он просто время от времени возвращался к матери, прижимался к ней, дергал ее за руку или за свитер. Мизия шептала ему что-то на ушко, целовала и, успокоив, отталкивала от себя, и он снова пускался в путь; и все же порой она казалась мне утомленной и смотрела на меня так, как будто силы ее были на исходе.
— Что ты так на меня смотришь? — вдруг спросила она меня.
— Да ничего, — ответил я. — Все никак не могу поверить, что у тебя сын.
Я думал о том, насколько сам справляюсь с ролью сына — даже сама мысль о том, что и у меня может быть собственный ребенок, казалась мне нереальной, и из-за этого тоже я чувствовал себя безнадежно отставшим.
— Почему? — спросила Мизия. — По-твоему, я не гожусь на роль матери?
— Ну что ты! — испугался я, растерянный и сбитый с толку тоном, которым она задала этот вопрос. — Я только никак не могу это осознать. И потом, он так похож на тебя. Просто копия ты, наполовину.
Она снова встала, подошла к окну, посмотрела наружу сквозь стекло.
— Матерь божья, — воскликнула она, — в каком же красивом, веселом городе мы с тобой выросли!
— Во всяком случае, у нас был стимул уехать из него, — отозвался я. Я все еще был весь мокрый, и мне не удавалось сказать ей ничего из того, что вертелось у меня в голове. — Что это за фильм, в котором я видел тебя вчера по телевизору? Опять французский? — только и спросил я.
Мизия утвердительно кивнула головой, снова вернулась к дивану, но лишь слегка коснулась рукой его спинки, сделала пируэт посередине комнаты и опять подошла к окну.
— Сама не знаю, что из этого получилось. Ты не поверишь, до чего же французы серьезно относятся к себе. Этот Кармэкс, по-моему, был совершенно уверен, что создает шедевр. Он в этом просто не сомневался.
Было что-то завораживающее в ее неспособности усидеть на месте и сохранять одно и то же выражение лица; однако мне все больше и больше передавалась исходящая от нее неопределенная тревога, я ощущал эту тревогу всем своим телом и потому следил за Мизией с пристальной собачьей преданностью.
— Почему ты решилась вернуться в кино? — спросил я. Я не мог не смотреть на ее ноги, на ее ягодицы, когда она вновь повернулась ко мне спиной и прислонилась лбом к оконному стеклу.
— Я ничего не решала, — ответила она. — Получила предложение — и согласилась, не раздумывая. Мне было все равно, что делать, лишь бы не доить коз, не ходить за водой, не рубить дрова и не законопачивать окна, — я чувствовала, как постепенно обрастаю мхом.
— А что теперь? — спросил я ее. — Снова будешь сниматься? В других фильмах?
Я изо всех сил старался говорить спокойно, но все больше и больше ощущал, сколь призрачно все то, что происходит здесь, в гостиной. Я боялся, что наша с ней беседа оборвется в любую минуту — и вот она уже на улице, вот уже отъезжает в такси.
— Снимусь еще в одном, а потом посмотрим, — сказала Мизия. — Я не строю планов на будущее.
— А кто режиссер? — спросил я, не в силах справиться с ревностью, которую у меня вызывали все ее планы, ближайшие и далекие.
— Опять какой-то француз. Ничего не понимаю, они там все просто помешались на мне. Все эти годы забрасывали меня предложениями, но только несколько месяцев назад я сумела наконец оттуда вырваться. Я жила в какой-то постоянной душевной неподвижности, меня и чувство вины мучило, и чувство долга, и желание никого не обидеть. Я вполне могла так и остаться там, так и умереть среди коз.