Литмир - Электронная Библиотека
A
A

С бабушкой дело обстояло немного лучше: она относилась к Флор с симпатией и радовалась возможности попрактиковаться в испанском, но о переезде к ней нечего было и думать, я знал, как ревностно она охраняет свою независимость. Впрочем, бабушка тоже донимала меня, но по другому поводу. «Ты совсем скис, Ливио, — твердила она. — Отгородился от мира, и это не пошло тебе на пользу. Изоляция действует убийственно».

Итак, мы жили в доме моей матери, где я еще мальчишкой успел соскучиться и настрадаться, жили прямо в бывшей моей комнате со стеллажами, забитыми серебряными вазочками и чашечками, — их с некоторых пор стала коллекционировать моя мать, — и Флор все время возмущалась, почему я позволяю вмешиваться в нашу жизнь и делать замечания по поводу и без повода, однако никакого желания что-то изменить у меня не возникло, напротив, я лишь все глубже погружался в беспросветную тоску, оборачивающуюся полной апатией. Я не пытался даже рисовать, оправдываясь тем, что мне негде это делать, спал допоздна, сидел, уткнувшись весь день то в журнал, то в телевизор, и во мне вновь просыпалась неприязнь к своей стране. Флор то приходила в бешенство, то ударялась в слезы, но она не могла не понимать, что наше общение попросту свелось на нет и мы окончательно сбились с того жесткого ритма, на котором все держалось на острове, вдалеке от остального мира; в свою очередь, Флор тоже пребывала в апатии, ее хватало только на то, чтобы месить тесто, как только моя мать выходила из дома, или же возиться с кисточками, выплескивая на бумагу свои как-бы-сюрреалистические замыслы. То обстоятельство, что мне не удалось оставить ее на Менорке, давало мне моральное право обвинять ее в моем состоянии и снова говорить ей разные неприятные вещи по любому поводу, — мы попали в замкнутый круг взаимных попреков, во мне продолжало расти чувство неловкости, что еще больше привязывало меня к Флор.

А за окнами был старый нездоровый город, который так докучал мне в юности, до тех самых пор, пока я не встретил Марко, и теперь, едва мне случалось выйти на улицу или заговорить с кем-нибудь, город с еще большей силой, еще настойчивее вгрызался в мое сознание и давил мне на психику. Мимо освещенных витрин, ломившихся от товаров, лился поток людей в костюмах от лучших модельеров, проносились новые с иголочки немецкие автомобили. Казалось, открыт новый тайный способ, как грабить людей еще быстрее прежнего; как-бы-мой галерист сказал мне, что нужно рисовать картины покрупнее и обязательно на холсте, потому что акварели и темперы на бумаге слишком мало стоят и больше никого не интересуют. Когда я думал обо всем этом, то поражался, что мои отношения с миром вернулись почти к той же точке, с которой начинались много лет тому назад: все мое кажущееся восхождение свелось к нулю при первом же бунте чувств и обстоятельств. Окончательно сломался мой «пятисотый», мне показалось это символичным: еще один шаг назад, к полной неподвижности.

Через неделю такой жизни в Милане Флор совсем разругалась с моей матерью, на сей раз из-за того, как следует застилать постель, а поскольку я по обыкновению не принимал в обмене любезностями никакого участия и продолжал читать газету, развалившись в кресле, Флор заявила, что ей осточертело все: я, мое семейство, Италия, и она возвращается на Менорку. Я сделал попытку ее удержать, но такую вялую и беспомощную, что она еще сильнее ожесточилась. Я отвез Флор на вокзал и чуть было не расплакался, когда мы прощались на перроне, но стоило мне выйти на площадь, как я немедленно испытал малодушное и неудержимое чувство облегчения.

А потом я впал в состояние полного безразличия: старался не уходить от дома больше, чем на несколько сот метров, а за столом наедался до отвала. Я вымучивал из себя маленькие, замысловатые рисунки тушью, с них я когда-то начинал, и часами торчал у телевизора. Телевизор у мамы всегда был включен, даже когда она чем-то занималась или находилась в другой комнате, а я настолько отвык от него, что теперь, проходя мимо, мгновенно прилипал к экрану. Телевидение завораживало меня своим безобразием: уродливые фальшивые физиономии, фальшивые интонации, фальшивые жесты, фальшивая дружба, сострадание, благожелательность, искренность, веселье: все это я наблюдал и на улице, — бессмысленную эйфорию бесконечного праздника на краю бездны.

Однажды днем я сидел в гостиной на диване, упершись коленями в подлокотник, и переключал с канала на канал, раздумывая над тем, как пагубно действует на меня жизнь взаперти, еда, которой меня пичкает моя мать, и все новые свидетельства слабости моего характера, — и вдруг увидел Мизию Мистрани.

Только что я сидел и совершенно пассивно воспринимал льющийся из телевизора поток образов и звуков, и вдруг на экране появилась она: Мизия улыбалась, опускала глаза, заправляла волосы за ухо, в голосе у нее была легкая хрипотца, и сердце мое тут же понеслось галопом. Она еще больше похудела если судить по фотографии из Прованса, волосы едва доходили ей до плеч, черный пиджак и свитер смотрелись на ней просто и элегантно. Журналист настойчиво допрашивал ее, она отвечала, посматривая по сторонам, подносила руку к глазам, смеялась своим обычным смехом женщины-девочки, глядела в телекамеру, изо всех сил стараясь казаться серьезной. Она ни секунды не оставалась неподвижной: гибкая, беспокойная, в своем обычном строптивом настроении, — именно такой я ее и помнил; она исчезла из кадра еще до того, как я успел осмыслить то, что она говорила. Но очень быстро появилась опять, уже в кадре из фильма: в облегающем черном платье, с подведенными глазами, она возбужденно говорила по-французски с другим актером, потом дала ему пощечину и попыталась оттолкнуть — все это под аккомпанемент тошнотворного голоса журналиста, который заглушал собой весь звуковой ряд. Но и эта сцена закончилась слишком быстро — мое замедленное восприятие не могло успеть за сменой кадров — и вот она уже на одной из парижских улиц с идущим вслед за ней тупым и упорным журналистом: «Ваши планы на будущее?» «Поживем — увидим», — отвечает Мизия, улыбается в телекамеру, неловко машет рукой на прощание; сюжет о ней уже закончен, на экране под электронную музыку идет телевизионная заставка, затем показывают оперный театр в Вероне.

Я так и остался сидеть в гостиной в состоянии какой-то сосредоточенной растерянности: перед моими глазами мелькали то Мизия, то серые скалы Верхнего Прованса и козы; я пытался как-то собрать вместе все мои мысли о ней и понимал, что это едва ли возможно.

На следующий день Мизия позвонила мне по телефону.

— Так ты здесь? — сказал мне ее голос. — Ты не на островах или еще бог знает где? Ты не исчез навечно?

— А ты? — отозвался я, впав в еще большее смущение, чем сам ожидал от себя, когда мечтал вновь услышать ее голос. — Я видел тебя вчера. Где ты?

— Где ты меня видел? — спросила Мизия, казалось, она говорит на бегу и боится что-то уронить.

— По телевизору, — ответил я. — Так где ты?

— Здесь, — сказала она. — Хочешь, повидаемся? Через три минуты я буду у тебя, конечно, если ты не против. Я рядом.

Я молниеносно надел ботинки, сменил рубашку, помчался в ванную посмотреть на себя в зеркало, но так и не понял, как я выгляжу, да и думать об этом не получалось, мое сердце билось так быстро и неровно, что от его ударов закладывало уши.

Я не смог усидеть дома в ожидании Мизии, сбежал вниз по лестнице, ни разу не переведя дыхание, и, как законченный сумасшедший, стал вышагивать взад и вперед по тротуару, тревожно вглядываясь в каждую приближающуюся машину или человека.

Рядом со мной резко затормозило такси, я не успел увидеть, кто там внутри, а внутри была Мизия с мальчиком, который был на фотографии, только он успел подрасти; мне не удавалось разглядеть как следует ни его, ни ее, потому что оба все время двигались, а еще потому, что на голове у Мизии была черная шляпка. Я наклонился над окошком и открыл дверь, Мизия все еще расплачивалась с шофером, точнее, бранилась с ним, она сказала ему: «И на том спасибо» яростным тоном, который был мне так хорошо знаком; маленький Ливио первым посмотрел на меня, и меня потрясло то, как он похож на нее и еще на кого-то, хорошо мне знакомого.

52
{"b":"162603","o":1}