Остаюсь твоим смиреннейшим и послушным, и пр. и пр.
ГЛАВА 1
Лондон, 4 ноября 1672 года
Из своего дома на Портсмутской улице она выходит, держа в руке деревянный чемоданчик с гладкой ручкой из слоновой кости и с потускневшими медными заклепками. Сейчас начало ноября, день клонится к вечеру. На улице пусто и холодно, и земля в этот пасмурный день покрыта слоистыми пятнами инея; с каждым шагом ее деревянные башмаки ступают на тонкий лед застывших луж и с треском проваливаются в грязь. В самом конце Берч-лейн она поддергивает чемоданчик, перехватывая его крепче, — он довольно тяжел, а она слишком хрупка; в висках стучит, и не покидающая ее тупая боль становится еще сильнее. К своему полному смятению, она уже знает, что малейшее беспокойство лишь усиливает эту изматывающую боль: неожиданное движение, резкий звук, даже быстрый промельк птичьего крыла, пойманный боковым зрением. Тогда она опускает чемоданчик на землю, расцепляет поцарапанные металлические защелки и, перебрав аккуратно уложенные в нем пузырьки и склянки, находит то, что ей сейчас нужно. Однако уже поздно, и ей надо поторопиться. Она встает и отправляется дальше. Улочки, по которым она идет, почти совсем пусты, на пути ей попадается всего несколько прохожих, которые, как и она сама, похоже, хотели бы поскорей добраться до своей цели. А ее цель — узенький переулок неподалеку от Ковент-Гардена, где стоит некогда великолепный дом, в котором есть ветхая комнатка под самой крышей. Когда она переходит Миддлбери-стрит, облачка белоснежного пара, вырывающиеся у нее изо рта при дыхании, еще долго висят в воздухе.
Дойдя до Стрэнда, она останавливается: вся улица кишит людьми, лошадьми, овцами и хрюкающими, покрытыми коркой грязи свиньями, которые роются в сточной канаве. Осенний вечер короток, и до темноты, перед тем как отправиться домой, надо успеть собрать товар, и продавцы в магазинчиках и уличные торговцы оживленно бегают и суетятся. По воздуху стелется голубоватый угольный дым из каминов и печей, насыщенный ароматами жареного мяса и лука. А снизу, из узкой, проходящей прямо посередине улицы сточной канавы, где копаются в отбросах свиньи, поднимается вездесущий запах разложения и гнили. Утренняя гроза смыла часть нечистот, но эти канавы в Лондоне всегда грязны. Меж обглоданных костей и кусков отбросов и падали зеркальным блеском сверкают пятна дождевой воды, но в них не отражается ничего, кроме затянутого тучами серого неба.
Она откидывает капюшон плаща; длинные темные локоны буйных ее волос рассыпаются по плечам. Она смотрит на толкотню куда-то спешащих людей, на прозрачные и яркие магазинные витрины, в которых отражается свет окутанных туманным ореолом медных уличных фонарей на фоне темнеющего неба, и ей порой кажется, что счастье в этом мире существует, что оно совсем близко, что еще немного — и оно придет и к ней тоже. Канун Дня всех святых [3]только что прошел. Это ее любимое время, по крайней мере, так было когда-то. Этот час прохладных осенних сумерек, перед тем как на землю опустится первая ноябрьская ночь, всегда был полон для нее особого очарования. Когда она была моложе, ей казалось, что именно это состояние сопутствует любви или хотя бы надежде встретить ее. Теперь же он для нее почти ничего не значит, кроме пустой и бесплодной жажды чего-то.
— Миссис Девлин, — выделяется из шума уличной толпы чей-то голос, — Миссис Девлин! Это вы?
— Да, — отвечает она, узнав невысокую краснощекую женщину в хлопчатобумажном капоре и переднике из плотной ткани, которая проталкивается к ней сквозь толпу.
Она помнит, что эта женщина — жена секретаря морского ведомства, что она с мужем живет на Сент-Джилс, неподалеку от того места, где висит знак «Топор и наковальня», что мать этой женщины страдала апоплексией а потом еще и лихорадкой. Еще через мгновение она даже вспоминает, как ее зовут.
— Миссис Андерхилл, — кивает она.
— Мы не отблагодарили вас, как следует, миссис Девлин, — говорит миссис Андерхилл, и ее возбужденное лицо еще более румянится. — Мы ведь так и не смогли заплатить вам.
— Не беспокойтесь, пожалуйста, вы мне ничего не должны.
— Вы так добры, — говорит жена секретаря и, наклонив голову, делает небольшой реверанс, — Я всем говорю, что ваша микстура просто превосходна. Благодаря этому лекарству моей матери в последние ее дни было намного лучше.
Она вспоминает мать миссис Андерхилл. К тому времени, когда ее вызвали, пожилая женщина уже походила на тень: она была так слаба, что не говорила ни слова и едва двигалась. Прошло более года с тех пор, но Анна хорошо помнит, как она поддерживала изнуренное тело бедной женщины, словно это было всего несколько минут назад.
— Мне очень жаль, что я не смогла спасти ее.
— Она прожила долгую жизнь, миссис Девлин. И ее жизнь была уже не в ваших руках, а в руках Божьих.
В словах миссис Андерхилл слышится мягкий упрек.
— Конечно, — отвечает она, на мгновение закрывая глаза.
Голова ее болит все сильнее.
— Вы хорошо себя чувствуете? — спрашивает миссис Андерхилл.
Анна заглядывает в зеленые глаза жены секретаря. Они чисты, они сверкают молодостью. Пожаловаться ей на головные боли и бессонницу? Миссис Андерхилл наверняка поймет ее.
— Спасибо, хорошо, — отвечает она.
— Смешно, не правда ли, — улыбается миссис Андерхилл: мысль о том, что врач может заболеть, поразила ее, а теперь у нее будто гора свалилась с плеч, — Я спрашиваю о здоровье — и у кого, у доктора! А у вас тут целая куча всяких лекарств. — Она кивает на деревянный чемоданчик. — Думаю, уж кто-кто, а вы-то знаете, как избавиться от любой болезни.
Она смотрит куда-то мимо нее, на другую сторону улицы, где разложил свой товар уличный торговец.
— Извините меня, я уж пойду, мне надо торопиться. Сегодня пятница, а я обещала мужу приготовить на ужин устриц.
И они расходятся в разные стороны. Когда со Стрэнда она поворачивает на Ковент-Гарден, порыв холодного ветра бросает ей в лицо волну сажи и копоти. Небо еще больше потемнело, и от покоя, охватившего было ее на мгновение, не осталось и следа. В черепной коробке словно прорастает, расправляя лепестки и пуская корни, куст железных цветов. Головная боль не оставляет ее ни на секунду, изводя часами, сутками. Деревянный чемоданчик больно стукает по ноге. Она не раз уже подумывала, чтобы купить другой, поменьше размерами и не такой тяжелый, но так и не удосужилась это сделать. Она никогда себе в этом не признается, но в глубине души верит, что этот чемоданчик сам по себе обладает целительной силой. Предрассудок, конечно, она это понимает, предрассудок, не подтвержденный никакими фактами; на самом деле у нее более чем достаточно оснований утверждать как раз обратное. Мальчик, к которому она теперь направляется, семнадцатилетний подмастерье, больной оспой, скорей всего, умрет, не дождавшись утра. Много дней она следовала предписаниям доктора Сайденхема, давая больному лекарства холодные и жидкие, тогда как все другие доктора в таких случаях предписывают горячие и сухие. Новая метода этого терапевта, казалось, дала слабую надежду на выздоровление, но ей-то понятно, что только чудо может теперь спасти ее пациента, а она уже давно перестала верить в чудеса. Она может лишь облегчить страдания мальчика, это самое большее. Облегчить страдания. Ее этому учили, но ей этого кажется мало. Как бы ей бы хотелось хоть один раз приложить ладонь к лихорадочной щеке больного и почувствовать, что она прохладна, убаюкать умирающего от дизентерии ребенка и прекратить его смертельные судороги, дать больному лекарство, которое действительно лечит, а не приглушает симптомы болезни. Действительно лечить и вылечивать, своими руками, своим знанием, своим состраданием. Даже какое-нибудь маленькое чудо, думает она, искупило бы все ее ошибки.
Она отвлекается от невеселых мыслей и видит, что уже почти наступила ночь. В конце переулка останавливается какой-то экипаж. Плешивый кучер натягивает вожжи, спина его все еще изогнута дугой, будто осадил лошадей он всего мгновение назад. Она замедляет шаг. Что-то в этом экипаже ее беспокоит, хотя явных причин для тревоги, кажется, нет, это всего лишь обычная наемная карета. Со скрипом открывается дверь, и на улицу выходит мужчина. Одет он прилично, как человек с положением в обществе, но осанкой и движениями тучного тела скорее похож на трактирного буяна. Взгляд его открыт, в нем ощущается одновременно и некая интимность, и угроза, словно этот человек хорошо ее знает и имеет основания быть ею недовольным.