Но не наступило тогда еще время бросить возникшие разрозненные думы на бумагу. Ни он, ни страна не были приготовлены к тому. А когда он эти думы обнародовал, страна уже катилась по гибельному — революционно-террористическому пути в бездонную пропасть.
Смерть единомышленника
Наступившая весна оказалась одним из самых тяжелейших периодов в судьбе недавно назначенного обер-прокурора и, пожалуй, была сравнима лишь с осенью 1905 года, когда поднявшаяся в недрах евроазиатского континента буря увлекла его в пропасть. Новое для Екатерины Александровны роскошное по петербургским меркам жилище, перешедшее от графа Дмитрия Андреевича Толстого, приводили в надлежащий — более скромный для Победоносцевых — порядок с большим трудом, учитывая устоявшиеся вкусы и пожелания хозяев, для которых молитва и работа, а также помощь нуждающимся и родственникам являлись важнейшими и непременными элементами, из коих составлялась ежедневная жизнь. Вот, например, будто бы пустяк — бумаги и книги, а их приходилось каждый раз перекладывать с места на место и смахивать пыль, чтобы не затерялись и не пожухли. Они обладали такой неприятной особенностью. На глаза случайно попалось недавнее письмецо от Льва Толстого и невольно перечиталось повторно: «Я знаю вас за христианина — и, не поминая всего того, что я знаю о Вас, мне этого достаточно, чтобы смело обратиться к Вам с важной и трудной просьбой передать государю письмо, написанное мной по поводу страшных событий последнего времени». Константин Петрович вспомнил растерянное и даже испуганное лицо Страхова и нескрываемое стремление его как можно быстрее покинуть кабинет, оставив конверт на столе. Сейчас Константин Петрович взял карандаш и, чтобы избавиться от гнетущей все-таки мысли, в которой, правда, отсутствовало малейшее раскаяние, но зато присутствовало, безусловно, желание объясниться с историей, мелким, отлично натренированным почерком набросал: «Он писал, что необходимо оставить злодеев без всякого преследования». Таким образом обер-прокурор завершил диалог по; сему поводу с яснополянским графом.
Ни на что не обращающая внимание петербургская — несозревшая — весна счищала остатки зимы с площадей и проспектов. Константина Петровича возмущало, что эхо зловещего взрыва на Екатерининском канале угасло почти мгновенно. Политическая борьба как бы пригасила провонявший порохом и кровью раскат. Двор, правительство, свет и знать, выразив ошеломленному государю соболезнование, носившее формальный, быстротекущий и скороспелый — без всякого подлинного чувства — характер, схватились за старое, как утопающий хватается за единственную соломинку, продолжая привычный modus vivendi. Настоящая скорбь стала уделом исключений. О еще живых и ждущих суда террористах тревожились открыто и без тени укоризны по адресу убийц.
Гибель монарха не воспринималась как гибель обыкновенного человека и христианина. И это поражало Константина Петровича прежде остального. Никто не проронил ни слезинки. На искренне горюющего смотрели как на лицемера. Рассуждали о чем угодно, но только не о мучениях людей, пострадавших от подлого убийства. Хотелось выйти к Исаакию или Казанскому собору, воздеть руки к небу и воскликнуть: «Православные, опомнитесь!» Но нет! Городское бытие текло своим чередом, и на любого воззвавшего к раскаянию взирали бы как на неисправимого чудака. А между тем год начался с жестоких и угрожающих дней.
В конце января умер Достоевский, а за четыре дня до кончины Федора Михайловича хоронили князя Дмитрия Александровича Оболенского, прелестного, умного и интересного человека, непременного участника собраний у баронессы Эдиты Раден. Несомненно, он был типичным баричем, часто высказывал нелепые суждения, но Анатолий Федорович Кони, давший ему уничтожающую характеристику за приверженность к телесным наказаниям, не преминул все-таки подчеркнуть, что князь производил впечатление довольно порядочного и развитого субъекта. Оболенский вращался среди интеллектуалов: Милютин, Черкасский, Соловьев и другие члены кружка великой княгини Елены Павловны признавали его своим. Лев Толстой, однако, рассказывал Кони, будто Оболенский серьезно утверждал, что для сокращения побегов важных преступников их следовало бы ослеплять и тем отнимать физическую возможность бежать. Странно, как столь разные понятия и принципы умещались в одном человеке. Или их соединил, несколько переиначив, сам Кони?
Не исключено, что Лев Николаевич как-нибудь да преувеличил, а, вероятнее, Кони не очень точно изложил слова Оболенского. У Анатолия Федоровича в воспоминаниях всегда присутствует обвинительный уклон и налицо хорошо известное качество заправских мемуаристов, то есть тех, кто делает записи не по свежим следам, подправлять былые сюжеты и образы сиюминутными конъюнктурными необходимостями. Они, образы, постоянно выглядят куда лучше окружающих людей и непременно одерживают над ними словесные победы, ставят, например, начальство на место, читая ему, начальству, многостраничные лекции о честности, справедливости и важности поступать совершенно недвусмысленным антиправительственным способом. Так, граф Пален, министр юстиции при Александре II, не самый глупый министр в истории России, рисуется Анатолием Федоровичем смущенным и вечно оконфуженным недалеким чиновником, выслушивающим подолгу прописные юридические истины. Нельзя себе представить, что остзейский аристократ и гордый владелец великолепного замка и имения Гросс-Ауц, один из тех, кто осуществлял замечательную судебную реформу 1864 года, позволял Кони нравоучительным тоном говорить в свой адрес то, о чем мы сталкиваемся на каждом шагу в воспоминаниях о деле Веры Засулич. К ним придется не раз обращаться, потому что случившееся в середине июля 1877 года в доме предварительного заключения и выстрел 24 января 1878 года оказали определенное, хотя и не решающее воздействие, как утверждают террористы, прогрессивные экстремисты и либеральные демократы вкупе с Анатолием Федоровичем Кони, на зверское убийство императора шайкой — иного слова не подберешь — недоучившихся студентов, безразличных к судьбе страны. Аргумент невежественных — насилие.
Со смертей начался этот проклятый восемьдесят первый год — год, перевернувший жизнь и Константина Петровича, да и всей России. Несмотря на участие в подготовке судебной реформы, несмотря на многие успехи в личной профессиональной деятельности, новый обер-прокурор не переставал выражать недовольство сменой настроений в обществе, неустойчивостью власти, противоречивым подходом к проводимым весьма серьезным — коренным — изменениям. Его письма к сестрам Тютчевым наполнены горечью. Можно с уверенностью предположить что мартовскую трагедию, к которой вела цепь отвратительных убийств и иезуитских покушений на монарха, Константин Петрович предчувствовал задолго до взрыва на набережной.
В самых последних часах января Константин Петрович писал тогда еще наследнику: «Вчера вечером скончался Федор Михайлович Достоевский. Мне был он близкий приятель, и грустно, что нет его. Но смерть его — большая потеря для России. В среде литераторов он — едва ли не один — был горячим проповедником основных начал веры, народности, любви к отечеству». Через графа Лорис-Меликова Константин Петрович, не имевший доступа в покои Александра II, передал императору просьбу помочь семье, которой великий русский талант ничего не оставил, кроме книг. У края могилы в Невской лавре Константин Петрович думал о прошедших днях, о том часе в субботу, после всенощной, когда приходил Достоевский и они говорили долго и много за полночь, иногда горячо и страстно, иногда медленно и неторопливо, но всегда предельно откровенно и искренне. Часто Достоевский приносил рукопись и читал хрипловатым голосом — внятно и с присущей только ему доверительной теплой интонацией, не менявшей смысл, без пафоса и наигрыша, но выявляя в прозе самое главное, самое драгоценное: ритм и мощное, нарастающее, лавинообразное движение пластической звуковой массы. Это были лучшие минуты сердечной жизни двух неразрывно связанных людей. Ошибался Иван Алексеевич Бунин, когда заметил и даже приводил примеры в подтверждение, что Достоевский писал дурно.