— Он ничего не понял в вере как таковой, — сказал примирительно Саблер. — Он не понял, что это за состояние души. Он напал на традицию церкви и ее обрядность лишь оттого, что психологическое состояние человека веры, не основанной на житейском или научном опыте, ему лично неведомо. Вы только послушайте, что он полагает. — И Саблер мягко взял из рук Константина Петровича бумаги писателя. — Обратите внимание на пассажи, свидетельствующие, что Лев Николаевич не ознакомился с вашими статьями «Вера» и «Церковь». Ну как так можно? Позвольте процитировать одно характерное место.
Константин Петрович охотно кивнул, хотя он абсолютно, как ни странно, потерял интерес к полемическим эскападам единственного соперника. Возражения выглядели легковесно, и в них отсутствовало подлинное страдание.
— «Стоит только почитать требник, — продолжил Саблер, прилежно водя мизинцем по строчкам Толстого, — проследить за теми обрядами, которые не переставая совершаются православным духовенством и считаются христианским богослужением, чтобы увидать, что все эти обряды не что иное, как различные приемы колдовства, приспособленные ко всем возможным случаям жизни».
— Что же он желает? — прервал тихий голос Саблера обер-прокурор. — Неужели он добивается, чтобы все хранимое народом в сердце в течение столетий было развеяно в прах? Я не собираюсь с ним вступать в теологические споры, но начинаю приходить к выводу, что граф слишком далеко отстоит от того, к чему он как реалист обязан стоять близко, то есть к жизни народной. И не только в качестве патрона яснополянской школы для крестьянских детей или жертвуя скромную толику средств из накопленных Софьей Андреевной огромных богатств на помощь голодающим!
Константин Петрович говорил сердито, даже негодующе, но не переходил на личности, что стоило, признаться, немалых усилий.
— Впрочем, продолжайте. Что этот аристократ ставит в укор нашему несчастному духовенству во глубине российской пустыни? Его собрат по перу господин Лесков был мастер высмеивать духовенство. А граф клеймит!
— «Для того чтобы ребенок, если умрет, пошел в рай, — повторил толстовские слова Саблер, — нужно уметь помазать его маслом и выкупать с произнесением известных слов. Для того чтобы родильница перестала быть нечистою, нужно произнести известное заклинание…»
— Прошу вас, Владимир Карлович, достаточно, если там нет ничего другого.
И Константин Петрович поднял ладони к лицу, как бы защищаясь от удара.
— Он упрекает священников, что они произносят упомянутые заклинания за мзду.
— Вы знаете, Владимир Карлович, что на практикесельское духовенство с голоду бы сдохло, если бы не приношения мирян. Я всю жизнь боролся, чтобы улучшить материальное положение нашего нищего и обездоленного клира. И буду бороться! Я не разделяю большинства идей и взглядов Сергея Юльевича Витте, но он как министр помог Святейшему синоду, выделяя ежегодно финансовые средства ведомству, едва сводящему концы с концами. Николай Христианович Бунге держал меня на полуголодном пайке. Ну что там еще? Тягостно слушать заблудшего.
— Граф клеймит религиозных обманщиков, пишет о гипнотизации, в периодическом прощении грехов на исповеди видит вредный обман, а в крещении младенцев — явное извращение всего того смысла, которое могло иметь крещение для взрослых.
Вечером, когда Саблер ушел, Константин Петрович вернулся за письменный стол и еще раз внимательно, подавляя то и дело вспыхивающее недоброе чувство, строка за строкой перечел текст. Он решил опубликовать его с обоснованными купюрами. Он призвал Катю и прочел ей два коротких фрагмента из присланного Толстым. Граф утверждал, что Христос выбросил бы из церкви все эти ужасные антиминсы [37], копья, кресты; чаши, свечи, иконы и «все то, посредством чего они, колдуя, и скрывают от людей Бога и Его учение».
То, что не понимал Кольридж
— Он признается, что не верит… — Константин Петрович запнулся и затем продолжил, несколько путаясь и повторяясь: — Они не верят в то, во что они говорят, что верят. Они — это мы с тобой, Катя. Но не только мы. За нами люди, народ, история. Ну что ты думаешь по этому поводу? И вот последнее — выдержка из Кольриджа. Начинает с него и завершает русским переводом и собственным комментарием.
— Чем же полюбился ему Кольридж? — спросила удивленно жена, превосходно знающая английскую поэзию в подлинниках. — Неужели Толстой нуждается в чужой аргументации? Он ищет поддержки у Кольриджа?! Бесподобно!
Константин Петрович прочел эпиграф на языке оригинала, а потом повторил по-русски:
— «Тот, кто начнет с того, что полюбит христианство более истины, очень скоро полюбит свою церковь или секту более, чем христианство, и кончит тем, что будет любить себя — свое спокойствие — больше всего на свете». А Кольридж, насколько мне известно, неправославный. У Толстого сплошная натяжка.
— Есть еще выражение, которое не пришло на ум графу: «Святая ложь»!
Жене нельзя отказать в тонкости понимания предмета спора. И ей была близка и дорога истина не менее, чем кому-либо другому из искренне верующих в Спасителя.
Комментируя цитату из Кольриджа, отступник Лев Великий писал: «Я шел обратным путем. Я начал с того, что полюбил свою православную веру более своего спокойствия, потом полюбил христианство более своей церкви, теперь же люблю истину более всего на свете».
— Далее он противоречит себе, — заметил Константин Петрович, — противоречит тому, что писал выше. Я полагаю, что ты согласишься со мной. Вот каков у него заключительный пассаж: «И до сих пор истина совпадает для меня с христианством, как я его понимаю». Не лишняя и весьма уместная оговорка. И наконец: «И я исповедую это христианство; и в той мере, в какой исповедую его, спокойно и радостно живу и спокойно и радостно приближаюсь к смерти». Ни Кольридж, ни Толстой не понимали, что само разделение, сам водораздел, который они проводят, есть дело пагубное, ведущее к неверию.
— В чем же противоречие? — спросила жена.
— Чуть выше граф открывает нам, что отрекся от церкви, перестал исполнять ее обряды и распорядился, чтобы, когда будет умирать, к нему не допускали церковных служителей, а мертвое тело убрали бы поскорей без всяких заклинаний и молитв, как убирают всякую противную и ненужную вещь, чтобы она не мешала живым. — Константин Петрович сделал паузу, а затем с объяснимой горечью прибавил: — Какая уж тут радость! И может ли при указанном восприятии христианской кончины идти речь о спокойствии?
— Поразительно, что при столь определенном отношении к человеческой смерти Софья Андреевна еще на что-то сетовала, — произнесла тихо, без тени иронии или укора Екатерина Александровна, вспомнив недавнее письмо жены графа. — Он не заглядывал в «Московский сборник». Я не могу себе представить, что кто-нибудь — пусть и замечательный романист — способен пройти мимо высказанных там мыслей. Я более не хочу обсуждать ни его возражений, ни его…
Похороны в эпоху Сталина и других вождей
И Екатерина Александровна резко поднялась и покинула кабинет. Саблер и жена, не сговариваясь, противопоставляли некрасивым откровениям Толстого статьи из «Московского сборника». Чтобы завершить похоронный финал, а также отчасти умерить буйный восторг советских атеистов, певших на разные лады осанну Льву Великому за то, что он распорядился не ставить на яснополянском зеленом холмике крест, используя сей прискорбный факт в качестве детской загадки: мол, чья могила без креста — во всякого рода литературных кроссвордах, я приведу выдержку из очерка «Церковь», заметив, что натуралистические признания Толстого не могут не вызвать протеста, а чувства Константина Петровича должны тронуть всякое живое сердце.
«Говорят, что обряд — неважное и второстепенное дело, — так начинается четвертая глава очерка, скрываемого в коммунистическую эпоху от глаз читателей. — Но есть обряды и обычаи, от которых отказаться — значило бы отречься от самого себя, потому что в них отражается жизнь духовная человека или всего народа, в них сказывается целая душа… У нас, в России, характерная народная черта — религиозное отношение к мертвому телу, исполненное любви, нежности и благоговения, Из глубины веков отзывается до нашего времени, исполненный поэтических образов и движений, плач над покойником, превращаясь с принятием новых религиозных обрядов в торжественную церковную молитву. Нигде в мире, кроме нашей страны, погребальный обычай и обряд не выработался до такой глубокой, можно сказать, виртуозности, до которой он достигает у нас; и нет сомнения, что в этом его складе отразился наш народный характер, с особенным, присущим нашей натуре мировоззрением. Ужасны и отвратительны черты смерти повсюду, но мы одеваем их благолепным покровом, мы окружаем их торжественной тишиной молитвенного созерцания, мы поем над ними песнь, в которой ужас пораженной природы сливается воедино с любовью, надеждой и благоговейной верой. Мы не бежим от своего покойника, мы украшаем его в гробе, и нас тянет к этому гробу — вглядеться в черты духа, оставившего свое жилище; мы поклоняемся телу, и не отказываемся давать ему последнее целование, и стоим над ним три дня и три ночи с чтением, с пением, с церковной молитвой. Погребальные молитвы наши исполнены красоты и величия; они продолжительны и не спешат отдать земле тело, тронутое тлением, — и когда слышишь их, кажется, не только произносится над гробом последнее благословение, но совершается вокруг него великое церковное торжество в самую торжественную минуту бытия человеческого! Как понятна и как любезна эта торжественность для русской души! Но иностранец редко понимает ее, потому что она — совсем ему чужая. У нас чувство любви, пораженное смертью, расширяется в погребальном обряде; у него — оно болезненно сжимается от того же обряда и поражается одним ужасом».