— Нечего вам, солдатам, защитникам отечества, вставать навытяжку перед недорослями. Оставайтесь сидеть, где сидели. Они вам не командиры! К чему говорите им «Ваше благородие»?! Они мальчишки, щенки, а не дворяне и не офицеры!
Воспитанники возмущались и однажды решили принести жалобу директору Пошману. Кузнецову объявили бойкот и поручили Константину Петровичу письменно уведомить начальство о происшедшем. Он принялся обдумывать послание, составив его сначала в уме, используя, впрочем, весьма умеренные выражения. Братья князья Оболенские, Раден и Сивере настаивали на более решительных формулировках. Несколько дней дортуары и коридоры бурлили, самые ленивые очнулись и кипятились сильнее других. Несмотря на старинную дворянскую кровь, которая текла в жилах Константина Петровича — мать ведь из родовитых костромичей Левашовых, — чувство неловкости от поднятой шумихи его долго не покидало. Какая-то справедливость содержалась в словах Кузнецова.
Квартира директора превратилась в городскую цирюльню и одновременно в портняжную мастерскую. Пип для старшеклассников пригласил парикмахера-француза Алибера, младших пользовали обыкновенные солдаты-цирюльники. Император главное внимание обращал на выпускников.
И вот он появился перед стройными рядами надраенных и сияющих, как медные пятаки, правоведов. Константин Петрович за годы пребывания в училище привык к облику властелина. Величие и решительность в манере держаться сейчас поражали меньше. В глаза бросалась некая обвислость плеч, отечность лица и отяжелевшая походка. Но все равно он царственно хорош и еще долго останется таким. Рассказывали, что спит на походной кровати, укрывшись шинелью, покрой которой сам изобразил и которая теперь называется николаевской, как обтирается снегом и не ест ничего лишнего. Рассказывали, что на камине в кабинете стоят часы, которые заводит собственноручно, как принимает министров стоя и, не перебивая, выслушивает, исправляя ошибающихся без гримасы неудовольствия. Хвалили императора за честность и за то, что не дает потачки взяточникам и казнокрадам, и много еще достоинств находили в нем.
— Ура государю императору! — дружно кричали правоведы. — Ура государю императору! Ура! Ура! Ура!
От шведского возгласа, выкатывающегося из русско-немецких глоток, дрожали стекла.
Через каждые два-три шага государь задерживался и что-то говорил оказавшемуся перед ним воспитаннику. Наклонив голову, принимал — именно принимал! — сказанное. И все по-русски — ни слова по-французски. «Господи, — молился про себя Константин Петрович, — пусть он остановится и спросит что-нибудь, требующее для ответа чрезвычайных усилий ума, и я открою сердце и скажу, во-первых, что не пожалею и жизни для блага России, что люблю его как монарха и человека, и, во-вторых, что навсегда останусь неколебимым слугой закона и благодарным верноподданным. Нет, я буду не только верноподданным, я стану вернопреданным». Однако император, скользнув по напряженному лицу Константина Петровича оловянным взором, прошагал дальше. Внутри Константина Петровича что-то разжалось и покатилось. Он укорял себя потом за выскочившее в сознании определение императорского взора. Но герценовское словцо точно отразило выражение некогда прекрасных очей императора и струящийся из них в тот день тяжелый свет. Совесть еще долго мучила Константина Петровича. Вообще в конце учебного курса он часто размышлял над понятием совести и ее роли в законотворческой деятельности и в судопроизводстве. Именно тогда в неясной форме возникло то, что позднее — через десятки лет — отлилось в чеканные строки, не утратившие и сегодня значения, а быть может, наполняющиеся в наши дни особым, весомым содержанием, ибо сейчас справедливость вынесенного приговора от человеческой совести зависит не меньше, чем от закона.
Две стороны одной медали
В статье «Закон», седьмой по счету в «Московском сборнике», Константин Петрович писал: «Сколько стародавних понятий помрачилось и запуталось в наше время! Сколько стародавних имен, изменивших или, на глазах у нас, изменяющих свое значение! Изменяется — и не к добру изменяется — понятие о законе. Закон с одной стороны — правило, с другой стороны — заповедь, и на этом понятии о заповеди утверждается нравственное сознание о законе. Основным типом закона остается десяти — словие: «чти отца твоего… не убий… не укради… не завидуй». Независимо от того, что зовется на новом языке санкцией, независимо от кары за нарушение, заповедь имеет ту силу, что она будит совесть в человеке, полагая свыше властное разделение между светом и тьмою, между правдою и неправдою. И вот где — а не в материальной каре за нарушение — основная, непререкаемая санкция закона — в том, что нарушение заповеди немедленно обличается в душе у нарушителя — его совестью. Кары материальной можно избегнуть, кара материальная может пасть иногда без меры или свыше меры на невинного, по несовершенству человеческого правосудия, а от этой внутренней кары никто не избавлен».
Вот как здесь переплетены закон, заповедь и совесть, вот как здесь одно вытекает из другого и одно без другого не существует и существовать не в состоянии. Вот чего не осознает атеизм, чем пренебрегает и от чего лишь наращиваются нарушения! Столь тонкое проникновение понятий, их взаимосвязь и взаимозависимость породили в лирической душе юного правоведа особое настроение. Оно еще не откристаллизовалось, еще смутно бродило внутри, но уже рождало своего рода энтузиазм и стремление отдать себя без остатка чему-то высокому и огромному — родине, государственному строю, великой традиции справедливости, преклонению перед законом, пониманию, как этот закон должен функционировать и на чем основываться, а также какое относительное значение он приобретает, если оголить его, лишив обязательной прикосновенности к человеческой совести и десятисловию.
Роль совести
Во всю мощь свежих не испорченных табаком легких Константин Петрович воскликнул вслед императору без всякой обиды, что Бог не задержал властелина напротив:
— Ура государю императору! Ура!
Немного обвисшие плечи и оттого несколько сбившиеся на сторону эполеты вызвали у Константина Петровича острое чувство жалости, но оно постепенно исчезло, вытесненное мыслями о счастье служить закону и отстаивать права тех, на кого обрушилась людская несправедливость.
Вечером он поделился с Юшей Оболенским мыслями и переживаниями, вызванными посещением императора. Приятель посмотрел пристально на Константина Петровича, однако без удивления или иронии.
— У нас в России закон существует только на бумаге. У нас все зависит от человека. Нужно, чтобы больше хороших людей делались столоначальниками и обер-секретарями. У них в руках производство дел. А закон что дышло…
— Закон всегда будет бессилен, если не сделает себе союзником человеческую совесть, — ответил Константин Петрович.
Юша Оболенский крепко задумался, а погодя произнес:
— На совесть рассчитывать нечего. Страх Божий — еще куда ни шло — поспособствует. А совесть у кого есть, у кого нет.
Похороны загадочного гиганта
Поздней осенью 1844 года Россию постигло страшное несчастье — смерть Ивана Андреевича Крылова. С дней гибели Пушкина никакое событие не вызывало столь искренней и общей скорби. Крылова хоронил весь Петербург — от министров, усеянных звездами, и великосветских дам в мехах и бриллиантах до последнего полуголодного студента и нищего с паперти, опирающегося на костыль. Этого ковыляющего за процессией, обросшего кудрявой бородой старика Константин Петрович запомнил навсегда. Да и не он один! Русь провожала в могилу того, кто говорил и писал на ее языке, не имея себе равных. Быть может, только Константин Николаевич Батюшков, неоцененный и полузабытый в советскую лихую годину, способен был по-настоящему соперничать со знаменитым баснописцем. Рожденный в Вологде, Батюшков впитал душой музыку новгородской земли, на которой провел значительную часть детства. Предок поэта, Матвей Батюшков, кровью добыл богатое имение и благосклонность братьев царей Иоанна и Петра на службе против турок и татар крымских. Батюшкова отличало от многих сверстников великолепное владение французским. Он изучил и латинский, в подлиннике читая Горация и Тибулла. Подружившись с Алексеем Николаевичем Олениным, он перезнакомился с избранным кругом литераторов, среди которых первейшие места принадлежали Крылову и Николаю Ивановичу Гнедичу. С последним Батюшкова связывали тесные узы. Гнедич до последних печальных дней оставался единственным близким человеком баснописцу. Как видите, цепь замыкалась прочно. Русский язык оказался родиной этих людей не меньше, чем русская земля. Недаром Григорий Чернецов изобразил Гнедича и Крылова вместе на картине «Парад на Царицыном лугу». Иван Андреевич там на первом плане, что неспроста.