Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Какой любопытный человек! Какая глубина мысли! — воскликнул однажды Григорий Чухрай, которого пока, слава богу, не надо представлять сегодняшнему читателю.

Замечу все-таки, что Алеша Скворцов из знаменитой и прогремевшей на весь мир «Баллады о солдате» — лучшее, что создал отечественный кинематограф за полвека о тех девятнадцатилетних, кто защитил Россию от фашизма.

Чухрай сидел за праздничным столом у одного из наших общих знакомых, живущего на Мосфильмовской.

— Я ничего подобного не держал в руках много лет, с послевоенных времен, когда под руку случайно попадались напечатанные при царизме книги.

Он имел в виду крошечный зелененький томик, вышедший на заре перестройки в 1993 году.

— И там все о стране, и о нас с вами, будто сегодня писано!

Я мог бы привести мнения о Константине Петровиче Победоносцеве и других моих собеседников — знаменитого философа, всемирно известного писателя или замечательного ученого, но я избрал Чухрая — планету, наиболее удаленную от планеты обер-прокурора, считая столь необычайное расстояние достаточно убедительным и показательным фактором признания и возвращения проклятого. А чухраевское чувство человеческой справедливости, тонкое понимание общественной ситуации и развитая интуиция не уступали таким же чувствам у этих людей, упрямо работающих, невзирая ни на какие препоны, во второй половине железного XX века.

— Трудиться во что бы то ни стало! Чтоб не прервалась связь времен! Победа, ребята, все равно будет за нами! — любил повторять он.

Когда Чухрай начинал говорить, в комнате — я не раз замечал — все замолкали. И такой обычай установился давно, в совершенно несходных аудиториях и в совершенно несходные политические эпохи.

Я помню разразившуюся тишину, когда он однажды появился среди друзей и объявил, что готовится к съемкам нового фильма «Сталинград», сценарий которого будет писать бывший узник сталинских лагерей Наум Коржавин. Чухрай, высокий и крепкий, с нежностью обнимал за плечи маленького и по-смешному близоруко смотрящего талантливого поэта, с проблесками гениальности, — как бы желая подчеркнуть их единство и сердечную неразрывность. Он рассказывал о замысле, а мне чудилось, что окружающие перестали дышать.

Никто не проронил ни звука, когда он в другой раз пытался объяснить Михаилу Калику — создателю великолепной и трогательной картины «Человек идет за солнцем» — свою точку зрения на эмиграцию.

— Крупный режиссер не имеет права покидать родную землю. Только она делает художника оригинальным и самобытным.

Не все внутренне были согласны с Чухраем, но никто не посмел возразить, не находя, очевидно, серьезных аргументов.

Я присутствовал на собрании в Доме киноактера, когда он защитил, и не без успеха, чей-то фильм о войне — сейчас уже не припомнить чей, — положенный чиновниками на полку. Он подавил бюрократический произвол, бросая в мумифицированные лица гневные слова. И ему опять никто не возразил и не оборвал его речь. Да и что можно было ответить выдающемуся режиссеру и офицеру-десантнику, принимавшему участие в рукопашных схватках с немцами? Ведь после рукопашных мало кто оставался в живых. Я на этот счет давным-давно проводил специальный опрос среди фронтовиков.

Пространство, где звучал голос Чухрая, становилось целиком подчиненным ему, его силе, искренности и романтическому таланту.

— Пророческие мысли высказывал обер-прокурор Святейшего синода в прошлом веке, — продолжал Чухрай. — И при каких обстоятельствах — при Александре III, когда свирепствовал террор! А не ощущаешь, что с той поры минуло больше ста лет.

И Григорий Наумович начал цитировать из зелененького томика подряд, что запомнил, а запомнил он десятки мыслей и излагал их почти дословно: память у него до самой смерти была отменная, особенно на детали. Прочел он сборник, вероятно, не раз и не два и отыскал в нем для себя много полезного.

Я, не скрою, был удивлен. Редко кто из образованных людей у нас и тем более из кинематографистов начитан в литературе такого рода, и редко кто вообще в состоянии столь ярко и темпераментно отозваться о недавно узнанном, да еще с полным признанием того, что раньше об авторе он не имел никакого представления. Чухрай — человек грандиозного таланта — принадлежал к иным эпохам. Он получил абсолютно безрелигиозное воспитание, но он обладал натурой светлой, решительной и объективной. Многие помнят, как он боролся за присуждение Федерико Феллини премии Московского кинофестиваля и на какие личные жертвы пошел. Многие помнят, как он спасал от чиновников молодое кино, едва вырвавшееся из лап тоталитаризма. Он сам о том написал — лучше не скажешь. И вот этот человек, увенчанный наградами и премиями за настоящие и немеркнущие до сих пор фильмы, в прошлом офицер-десантник, прошедший огонь самой страшной войны, — не знаю, посещал ли он когда-нибудь храм! — с величайшим уважением, проникновенностью и даже восторгом говорил о текстах обер-прокурора, никаким боком к нему не относящихся. Если бы суровый и непреклонный обер-прокурор каким-нибудь таинственным и необыкновенным образом услышал слова Чухрая, я полагаю, он бы тоже поразился. Ведь Чухрай, как ни странно, верил в близкое торжество коммунизма, в скорую победу добра над злом. Иначе почему он, прощаясь, никогда не забывал повторять:

— Победа будет за нами, ребята! Держитесь!

И поднимал кулак, как активисты «Рот-Фронта».

В тот вечер я сидел рядом с Чухраем. Его жена Ирина — красивая, мягкая и верная спутница жизни, трудной и часто обидной, в разговоре, случалось, поддерживала мое мнение. Общность родительских судеб всегда имеет значение. Ирина спросила меня через стол:

— Вы, кажется, работаете над книгой о Победоносцеве? Каков ваш взгляд на этого противоречивого деятеля?

Мне не хотелось долго занимать внимание молчаливых гостей — я хотел, чтобы Чухрай высказался до конца. И он откликнулся, как чуткая натура, на мой внутренний вызов. Он говорил долго и убежденно, и все его слушали, не прерывая и не задавая лишних вопросов. Один я вдруг потерял нить чухраевской речи, подумав о том, что все, кто смеялся надо мной и кто не советовал мне заниматься Победоносцевым — и Трифонов, и Лакшин, и Эйдельман, и Кондратьев, и другие писатели, критики и философы, — сошли с жизненной сцены. Одних уж нет, а те далече… К сожалению, они не могут услышать этого человека, достаточно близкого им по духу, человека нелегкой и прекрасной судьбы, человека, прошедшего огонь, воду и медные трубы, но не потерявшего возможности отозваться на далекое и будто бы чуждое настоящим, выстраданным искренним словом. Полагаю, что они задумались бы над услышанным — динамика лет вынудила бы их.

Я все-таки не выдержал и сказал:

— Все это так, Григорий Наумович, но у обер-прокурора встречались и ошибки. Он часто заблуждался и прибегал к неоправданно жестким мерам.

И я попытался перечислить многочисленные ошибки и жесткие меры и положил на чашу весов все отрицательное, что смог отыскать в действиях и утверждениях Константина Петровича.

Чухрай посмотрел на меня внимательно и, не отыскав в моем лице следов упрямства и неприятия того, о чем он упоминал, ответил:

— Если бы террор был менее энергичен и кровав, то и этот человек не совершил бы того, в чем ты здесь его упрекаешь. В борьбе наступает обязательно момент, когда правила теряют смысл. Особенно это касается правил гуманизма. Первым должен был отступить террор. Остальное — подробности личной биографии и вкусов обер-прокурора.

Он замолчал и улыбнулся мягкой и беззащитной, немного смущенной — чухраевской — улыбкой.

— Давайте возвратимся к предмету нашего торжества…

Но я уже не смог возвратиться на час назад. Я подумал, что проклятый именно сейчас возвращается к нам со всеми своими промахами, настроениями, обидами и несправедливостями, со всем своим прошлым, настоящим и будущим. Он действительно возвращается к нам, если люди, чуждые ему идеологически, познакомившись с его творениями, уже не могут их отринуть. Он возвращается к нам, завоевывая новые, ему ранее не принадлежащие пространства души, возвращается навсегда, требуя от нас искренности в поисках истины и не требуя для себя ни малейшего снисхождения. И то таинственное измерение, из которого возникла его крепкая — отнюдь не плюгавая, а высокая и не утратившая стройности — фигура, становится постепенно увеличивающейся глубиной нашей общей жизни, глубиной и многообразием нашей истории, и это уже не иллюзорное, а реальное чувство надежды на то, что прошлое во всей порой неприглядной сложности, страстности и кровавости никогда не возвратится, а лишь преподаст нам последний урок, из которого мы обязаны извлечь пользу.

137
{"b":"145699","o":1}