Безрукий дико глянул на Фурсова:
— Ненормальный. — И обессиленно откинулся на подушку.
— Нет, ты не отворачивайся, ты послушай... Тут есть одно место — душу переворачивает... Это, когда белоказаки схватили обезоруженного Фурманова в Верненской крепости и решили убить... Вот слушай: «Поднялся я, встал в рост, окинул взором взволнованную рябь голов, проскочил по ближним лицам — чужие они, злые, зловещие... Как ее взять в руки, мятежную толпу?.. Прежде всего перед лицом мятежного собрания надо выйти, как сильному: и думать, мол, не думайте, что к вам сюда пришли несчастные и одинокие, покинутые, кругом побитые, беспомощные представители... пришли с повинной головой, оробевшие... О, нет. К вам пришли делегаты от высшей власти областной, от военсовета, у которого за спиной — сила, который вовсе не дрогнул и пришел сюда к вам не как слуга или проситель, а как учитель, как власть имущий»...
Безрукий вскрикнул, будто ударили его ножом в сердце:
— Какой там учитель... какой власть имущий?! И ты и твой Фурманов хитрите... обманываете... зачем?.. не хочу!...
Силы его были на исходе. Вернее — не осталось ни силы, ни воли, ни естественного для каждого человека желания — жить. Он не только знал — умирает, он хотел умереть. А Фурсов принуждал его жить. Зачем? Чтобы завтра увидеть пострашнее того, что творится в палате сегодня? Фашисты изобретательны в пытках. Плетью обуха не перешибешь. Он достиг предела желаний — сдохнуть.
Но наперекор этому желанию в сознании безрукого открылась щелка, через которую он смутно увидел мать на берегу реки и себя в реке, захваченного круговертью весеннего половодья. «Ваня, родимый, держись», кричала мать, и бросилась в воду наперерез стремнине. Она протягивала ему окоченевшую на ветру спасительную руку, а другой раздвигала колючие, разделявшие их ломкие льдины. И ничего не было странного в том, что мать кликала его голосом Фурсова.
А Фурсов читал и читал, стремясь воспламенить безрукого и сам воспламеняясь от жарких слов: «В последних, так сказать, на разлуку только два слова: если быть концу — значит, надо его взять таким, как лучше нельзя. Погибая под прикладами и кулаками, помирай агитационно! Так умри, чтобы и от смерти твоей была польза.
Умереть по-собачьи, с визгом, трепетом и мольбами — вредно.
Умри хорошо. Наберись сил, все выверни из нутра своего, все мобилизуй у себя — и в мозгах и в сердце, не жалей, что много растратишь энергии, — это ведь твоя последняя мобилизация! Умри хорошо...»
Фурсов внезапно захлопнул книгу, от возбуждения грудь его вздымалась, к гортани подкатил горячий ком.
— А ты — сдохну...
Безрукий не отозвался. Он лежал неподвижно, через давно небритую щетину пробивался нездоровый румянец. И хотя его глаза были закрыты, Владимир догадался — не спит. Но тревожить его не стал.
После обхода безрукий опять окликнул Фурсова:
— Рыжий, скажи, как на духу: ты веришь, что мы на побитые, не покинутые?.. Веришь — наши победят?
— Верю.
— Спасибо. — Помолчал и добавил, как о давно решенном: — Умру я сегодня... А ты живи. Обязательно. Кто-то из нас должен выжить, кто-то должен рассказать людям, какие они, фашисты.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
...ЧТОБЫ РАССКАЗАТЬ ЛЮДЯМ
Шумская
Путь, который привел Шумскую в Брест, начался во Владимир-Волынске. Ее муж, капитан Дюкарев, и сама Надежда Шумская служили в одной из частей 15-го укрепленного района. Он — начальником полковой школы 197 артиллерийского полка, она — старшим фельдшером. В 12 километрах от города, по Бугу, проходила государственная граница...
В ту субботу они решили, что проведут воскресенье на реке.
В четыре часа утра небо озарили вспышки молний, раздался гулкий и раскатистый гром.
— Гроза? — сонно спросила Надя, не отрывая головы от подушек.
Той весной грозы над Бугом бушевали. Не унялись они и с приходом лета.
— Если и гроза, то среди ясного неба, — отозвался Владимир. Где-то на конюшнях грохнули два разрыва. Опытный артиллерист Дюкарев сразу определил: бьют из дальнобойных орудий. Он быстро встал с постели, оделся и ушел в штаб. В семь часов он возвратился, взял бинокль, прицепил к ремню клинок. Надя тревожно спросила:
— Война?
— Наглая провокация.
Они даже не обнялись, не попрощались... Часов в десять по радио передали приказ: эвакуироваться. Жены военнослужащих закрыли свои квартиры на замки и ключи взяли с собой. Взяла и Шумская. Где рассталась с ключами, не упомнит. Если бы расставание было с одними вещами! Расставались с близкими.
В то утро Надя рассталась с мужем. Навсегда.
Пятая Армия, в состав которой входил укрепленный район, несмотря на внезапность удара, сопротивлялась превосходящему в силах врагу упорно. Поредевшие в ожесточенных оборонительных боях части армии заняли выгодную позицию на втором рубеже. Выгода заключалась в благоприятном для нас расположении местности. К тому же считалось, что здесь имеются инженерные сооружения, орудийные площадки, пулеметные гнезда с продуманной системой кинжального и фронтального огня, достаточный запас боеприпасов...
Немцы легко обошли укрепрайон, и все, кто находился в казематах, оказались в ловушке. Дот, в котором работала Шумская, не составлял исключения. Разве что его помещение, разделенное на два этажа, было попросторнее многих. Сюда сносили раненых со всего участка обороны... Гитлеровцы у входа появились внезапно. Один из них бросил гранату в проход, она гулко разорвалась и ядовито задымила. Все оглохли, задохнулись, начали чихать. Кто-то крикнул:
— Га-азы!
Поднялась паника. Люди почему-то ринулись в нижний отсек. Дыму там оказалось еще больше. И теперь те, кто мог, полезли наверх. Один красноармеец, раненный в ногу, пытался встать на ступеньку. Увидев Шуйскую, не попросил, а приказал сиплым голосом:
— Отхвати ногу, мешает! Будь человеком — отхвати!
Нога держалась, как говорится, на одной жилке. Шумская, все эти дни не расстававшаяся со скальпелем, одним махом пересекла эту жилу. Даже не взглянув на отнятую ногу, красноармеец пополз вверх по лесенке. Он, как и другие, считал, что спасение там, где его нет. Всех заставил очнуться окрик:
— Бросай оружие! По одному выходи!
Еще не отдавая отчет в том, что произошло, Шумская с негодованием отозвалась:
— У нас нет оружия, здесь раненые.
Наверху замолчали, видимо, были озадачены немецкой речью, долетевшей из подземелья. Потом раздалось сразу несколько голосов, как если бы кто-то что-то доказывал, а кто-то возражал. Наконец, в дот проникли вражеские солдаты. Рослые, упитанные, сильные. Они деловито принялись выволакивать из каземата оглушенных и полузадохшихся в чаду людей и разбрасывали их по гречишному полю, как бревна. Занимался рассвет, и гречиха тускло поблескивала соцветиями, нежно благоухала. Раненые затихли, каждый ушел в себя, и Шумская почему-то подумала, что в этом разобщении зарождалось единство, которое исключало из их рядов маловерных и злоумышленников.
Когда взошло солнце, какой-то немецкий чин велел всем встать. Поднялись, кто мог. Им приказали положить на носилки тяжелораненых и погнали под конвоем автоматчиков. Раненых несли по очереди, экономя силы.
Несла и Шумская. Раненые протестовали:
— Докторица, не надо.
Но Шумская бралась за носилки, когда наступал ее черед. Солнце стремительно ползло к зениту, пекло. Мучила жажда. На каком-то километре Шумская, выбившись из сил, упала. Ее подхватили добрые руки товарищей. Тех, кто падал и не поднимался, фашистские автоматчики убивали. И не только тех, кто падал. Обнаружив грузина, армянина или казаха, фашисты выталкивали из колонн и так, на ходу, убивали. Трескотня автоматов перемешивалась с мстительными кликами: «Юде... юде», и поэтому стонов расстреливаемых не было слышно.
Потом начали выдергивать одиночек, с разбором. Шумская видела: комиссары, политруки. Она это твердо знала, хотя не у каждого на рукаве алела пятиконечная звездочка. На комиссаров пуль не жалели. Каждого брали на прицел несколько автоматчиков. Комиссары перед смертью что-то кричали, но их слов Шумская не слышала. Ее терзала мысль: «Кто выдал тех, без звездочек на рукаве? Свои?!» Но это было бы противоестественно... «Нет, нет, у фашистов точно сработала разведка!»