— Ребята!.. Ездовые на конюшню! — позвал он, призывно махая руками, чтобы его увидели те, кто не услышит.
Владимиру казалось, что он непростительно нарушил приказ старшины, задержавшись здесь, у горящего штаба целую вечность. На самом деле с тех пор, как он выскочил из казармы, прошли считанные минуты. Но успел он в эти минуты пережить столько и такое, что не вместится в иные годы.
Вокруг него сгрудились красноармейцы. Их лица, их глаза говорили: Мы готовы, приказывай, что делать. «Внезапно, откуда-то из горящей мглы донесся призыв:
— Минбатарея, немцы рвутся к конюшне! За мной!
Фурсов сразу узнал лейтенанта Полторакова. И обрадовался: вот он, командир боевой, из кубанских казаков. Лейтенант бежал сквозь огонь и разрывы с шашкой наголо. Без фуражки, чуб всклокочен и подпален. Блестят зубы, мерцают белки глаз... Таким он и запомнился в стремительном беге, без фуражки, с шашкой наголо, потому что взрывной волной, сухой и горячей, Владимира сшибло с ног. Когда он очнулся, то увидел рядом с собой красноармейца Никиту Соколова, чуть поодаль лежал лейтенант Полтораков*. Тонкий, длинный, с широко раскинутыми руками, будто хотел он в свой смертный час прикрыть всю крепость. В правой руке — обнаженный клинок.
«Почему я упал, я же не ранен? Э, растяпа!» — ругнул себя Фурсов и вскочил, отряхаясь от комьев земли, от пыли, от щепы. Соколов слабо застонал. Владимир помог другу подняться и увидел, тот ранен в руку. Наспех перевязал рану. Потом высвободил из еще теплой руки лейтенанта клинок, дал Никите.
— Ну, как, легче? Шагай!
Соколов не двинулся. Он смотрел в небо печальным взглядом.
Поднял голову и Владимир. Он увидел белое, в розовых бликах, небо, и в нем — в легком свободном парении — какие-то пестрые листки. Листки падали к их ногам. Это были чьи-то фотографии.
— Болдырев любил собирать, — сказал Никита и снял пилотку. — Надо подобрать. Ты иди, командуй, я догоню.
«Произошло то, что не зависело от моей воли и что выше моих сил. Но оно противоестественно и враждебно всему живому, разумному, и я должен бороться до последнего дыхания так, как это сделали красноармеец Болдырев и лейтенант Полтораков. Никто не посмеет их упрекнуть за то, что они умерли, не совершив подвига. Они сделали первый шаг к победе, а это больше подвига», — думал Фурсов, обгоняя минометчиков и оставаясь мыслью там, где, как он решил, погибли лейтенант Полтораков и боец Болдырев, а сам зорко смотрел по сторонам. Утро расцвело, и дали раздвинулись; ощущение, что ты в мешке, что все пропало — бесследно улетучилось. По берегу Буга спешили красноармейцы. Много красноармейцев. За их плечами сверкали штыки. Фурсов облегченно вздохнул.
— Гляди! — махнул он в сторону костела. — Наша пехота. Порядок. — И, ко всему готовый, повел свой маленький отряд на защиту конюшни.
Опоздал. Конюшни не было. Не было ни коней, ни амуниции. Дымились, догорая, развалины. Под рухнувшей балкой лежал дневальный Аргамасов. Он еще дышал. Попросил:
— Пристрелите меня.
— Что ты?! — отпрянул Фурсов.
Был Аргамасов никчемным бойцом. Враль, каких свет не видывал. Симулянт и спекулянт. Менял, продавал, сбывал махорку, сахар, часы. Комсоргу минометной батареи Фурсову не раз попадало за нерадивого бойца. А теперь он стоит и смотрит на Аргамасова, как на героя, принявшего гибель на боевом посту. Владимир напрягся изо всех сил, поднял стопудовую балку, минометчики осторожно высвободили Аргамасова. Он лежал с закрытыми глазами, серым лицом и посиневшими губами. Собрав последние силы, прошептал.
— Они... за трансформаторной будкой...
Что гитлеровцы рядом, возле конюшни, где все родное, — и кони, и шибающий в нос едкий запах кожаных седел; что они убили коней, сожгли амуницию и, главное, отняли жизнь у доставлявшего Фурсову уйму хлопот, но бесконечно родного ему Аргамасова, — оскорбило Владимира до глубины души. Не помня себя, он схватил подвернувшийся под руку швеллер, закричал, задыхаясь:
— Братва, в штыки!!! Бей, круши гадов!.. — и устремился к трансформаторной будке.
Враги, словно устрашившись, побежали под защиту крепостного вала. Фурсов заприметил офицера. Здоровенного и рыжего, как сам. Впился взглядом в его потный затылок. Расстояние между ними стало быстро сокращаться. Офицер услышал мстительное, тяжелое, прерывистое дыхание своего преследователя. В то самое мгновение, когда Фурсов занес швеллер для смертельного удара, он метнулся в сторону, сбив Владимира подножкой. Рухнув на землю, он сразу же вскочил. И получил по зубам прикладом. Снова упал. Офицер навалился на него, сильные пальцы капканом сомкнулись вокруг шеи. «Нет, это не конец», — Фурсов выплюнул сукровицу и, согнув ногу, надавил толстой коленкой под солнечное сплетение врага. Тот взвыл от боли, но пальцы не разомкнул.
Желтая тень упала на борющихся, и Владимир увидел Никиту Соколова с обнаженной шашкой в руке. Никита зажмурился и с силой рубанул по шее офицера. Хлынула кровь... Владимир спихнул с себя обмякшее тело врага, вскочил на ноги, огляделся. Красноармейцы бились врукопашную, пустив в ход винтовки с примкнутыми штыками.
— В артпарк, к минометам! — позвал Фурсов. — Выкатим минометы на руках...
Вид у него был страшный — весь в крови, в ранах, в ссадинах. Но голос уверенный, вселяющий надежду. За ним побежали. Артпарк стоял целехонек. Владимир в недоумении остановился: все горело, грохотало, взрывалось, а здесь затаилась предательская тишина. «Что за чертовщина?» — встревожился он. И обрадовался: раз уцелел артпарк, то целы и минометы. Но где же свои? И где старшина Кипкеев, где заряжающие?
Им наперерез, от складов боепитания вымахнул красноармеец Иван Арискин. Предупреждая беду, закричал:
— Назад... там засада!
«Лейтенант Полтораков предупреждал... а мы не успели: враги захватили артпарк», — корил себя Фурсов, не в силах остановиться, не в силах повернуть назад. За спиной, он это еще услышал, грохнул разрыв. И все кончилось для него. Второй раз за это воскресное утро.
— В боепитание, в боепитание! — кричал Иван Арискин, и все побежали туда, помогая бежать раненым.
Соколов и Нури Сыдыков волоком тащили Фурсова — по колючему песку, по острому гравию, словно терли его об терку. Здоровенного, крепко сбитого, тяжелого. На счастье, позади артпарка вспыхнула перестрелка, и, отвлеченные ею, немцы прекратили преследовать их.
Нури Сыдыков
Владимир Фурсов пришел в себя, почувствовав нестерпимое жжение на спине, на правом боку. Открыл глаза и увидел причудливую картину: в проходах, образованных цинковыми коробками с патронами и ящиками с минами, стояли, сидели, лежали красноармейцы. Но на кого они были похожи! В кровоподтеках и ссадинах, на иных — в клочья разорваны гимнастерки, у других напрочь оторваны галифе, а третьих будто вываляли в извести. Лишь один Нури Сыдыков был чист и опрятен*. Даже пилотка, чуть сдвинутая на правый висок, как того требовал устав, украшала голову.
Фурсов не удивился: Нури — фантазер. Мечтает изобрести такие машины, которые будут ходить, летать, работать сами, по приказанию человека. Он часто развивает свою мысль и на политзанятиях и в спорах со старшиной Кипкеевым. Старшина сердится:
— Автомобиль на перекрестке сам будет милиционера слушаться и заворачивать туда, куда он ему покажет палочкой?!
— Будет! — отвечает Нури.
— И танк без водителя и стрелка полезет на врага?!
— Полезет!
Терпение у Кипкеева лопается: «У вас, товарищ Сыдыков, мозги набекрень, а потому отставить вредные разговорчики!»
В таких случаях Фурсов обычно брал сторону Нури. Воображение, которым он обладал с детства, позволяло ему наделять фантастику друга реальными чертами и верить в нее. В ответ Сыдыков платил ему привязанностью, делился новыми замыслами... Но все это было так давно — сто, тысячу лет назад! Сейчас Нури перевязывает раненых, в мирное время он был отличником санподготовки. Его сухие смуглые пальцы проворно и умело накладывают на раны розоватую марлю индивидуальных пакетов. Но лицо его осунулось, родинка на верхней губе подрагивает от напряжения. «Он страдает страданием раненых товарищей, — проносится в голове у Фурсова. — Раненые безропотно подчиняются ему... Раненые... Постой, постой, да как же это? Откуда они? И как могло произойти такое?»