Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Сон в руку, я встану на ноги», — ликовал он, проснувшись. Бывает такое состояние, когда все в тебе ликует, торжествует, празднует. В то утро Владимир твердо уверовал, что к нему вернутся ловкость и сила, вернется та счастливая довоенная пора.

По-иному смотрел на его будущее, на будущее раненых военнопленных гитлеровский генерал. Однажды он задержался у койки Фурсова, близко проступили через пенсне холодные оловянные глаза. Фурсов почувствовал, что чем-то не поглянулся генералу, потому что тот недовольно сказал:

— Мы здоровым французам даем вдвое больше пищи, и они мрут, как мухи! А эти...

Все это время раненым давали чай. Из цикория. Утром. Часа в три пополудни — обед. Баланда. К чаю полагался хлеб — сто пятьдесят граммов. К баланде ничего не полагалось...

С того дня паек уменьшился наполовину, и кормить их стали один раз в день. Баландой из брюквы. Сладковатой и липкой, от которой вздувался живот и распадались десны. Наступило трудное время, может быть, самое трудное за все годы, которые суждено будет Владимиру Фурсову пробыть в фашистских лагерях смерти. Помимо того, что их по существу перестали кормить, изъяли все лекарства, вплоть до карболки, запретили перевязывать, в лагере совершалось что-то страшное, невидимое глазу и потому неотвратимое. Фурсов читал «Милого друга» со страницы, открытой наугад, с конца и начала, читал, чтобы отвлечься от боли и голода. Ненавидел Дюбуа: фашист. Как и все, он теперь постоянно испытывал голод и оттого ненавидел Дюбуа еще сильнее. Аня и Супонев опять куда-то пропали, а вместе с ними прервался и дополнительный источник питания. И Фурсов, чтобы сберечь убывающие силы, принуждал себя спать не только ночью, но и днем.

И в ту ночь он не сам проснулся. Его разбудили.

— А? Что?

— Тише... Тише!

Рядом с ним, на его кровати, сидел безрукий сосед. Он казался горбатым оттого, что глубоко в плечи втянул голову.

— Тебе что?

— Одному страшно, а ты так стонешь... Тише... тише, — шептал он, наклонившись к его лицу и закрывая себе рот единственной рукой.

«Не сошел ли он с ума?» — пронеслось у Фурсова в голове, и, подчиняясь какой-то таинственной силе, он весь внутренне сжался и затаил дыхание. И услышал ласковый-ласковый, словно светящийся голубоватым мягким светом, тенорок:

— Сильнее всего на свете я люблю сливки. Из погреба, прохладные-прохладные. Нальешь в эмалированную кружку (обязательно в эмалированную! В другой посудине — не тот вкус!). Отрежешь ломоть хлеба от свежей буханки, погрузишь его в сливки по самую корочку, подержишь с минуту — и в рот. Объедение!

Тенорок поперхнулся, будто через край жадно хлебнул из кружки сливок. И сразу взорвалось несколько грубых, до крайности раздраженных голосов:

— Прекрати, в господа-бога!

— Забейте ему в глотку кляп!

— Не надо... и я хочу сливок!

Вспышка, как всякая вспышка, загорелась внезапно и внезапно погасла. В наступившей тишине поплыл, никого не щадя, приятный интеллигентный бас:

О да, поверил я. Мне верить так отрадно...
Зачем же вновь в полночной тишине
Сомненья злобный червь упрямо, беспощадно
И душу мне грызет, и спать мешает мне?

— И так каждую ночь. А ты спишь. — Безрукий судорожно зевнул.

Фурсову стало холодно.

— Что это? Что? — беззвучно спросил он.

Безрукий еще ниже наклонился к его лицу, зашептал:

— Голод, брат, голод. Ты спишь и ничего не видишь. А в палате такое происходит...

«Он сошел с ума!»

— Довольно... хватит! — закричал Фурсов страшным голосом, но никто не отозвался на его вопль, как будто вся палата вдруг вымерла.

— Довольно!.. Не сметь!.. — и захлебнулся, его стошнило.

Утром он не прикоснулся к баланде. Не удивился, увидев возле своей койки Мишу Супонева, безучастно слушал его рассказ:

— Лагерное начальство лютует, уж больно мы живучи, не знают, как нас извести... А тебе я раздобыл, гляди. — Супонев протянул Фурсову кусочек хлеба, загородив его от всей палаты собой: — Тут нынче и углеводы, и белки, и витамины.

Пайка хлеба теперь весила сто двадцать граммов и наполовину состояла из перемолотых кукурузных кочерыжек.

— Не буду.

— Опять за свое, — шептал Миша, делая вид, что поправляет постель. — Кому и что ты этим докажешь?

— Не буду! — упрямо повторил Фурсов и стал иссиня-красным; потом мертвенная бледность обезобразила его лицо...

Позднее Миша Супонев рассказал ему: «Ты сразу, как умер. Я испугался, позвал Шумскую, Маховенко. Врачи осмотрели И говорят — гангрена. Маховенко спрашивает: «Плохо тебе?» Ты отвечаешь с закрытыми глазами: «Плохо». Маховенко опять: «У тебя газовая гангрена, необходимо отнять ногу». А ты: «Не уговаривайте, никогда не соглашусь!» Маховенко: «Потеряешь ногу, зато сам живой останешься». Ты: «Не хочу я без ноги жить». Маховенко: «Послушай, Фурсов, у тебя на плечах умная голова. Пойми, иного выхода нет...» И я поддержал хирурга. Харчей, говорю, тебе потребуется меньше. С перепугу, называется, пошутил».

Фурсов сопротивлялся, как мог. Отнять ногу... Да они спятили, что ли?! А его старались спасти от неминуемой гибели: с такими, отходящими в мир иной, фашисты не церемонились. На свалку — и конец. Об этом говорили Иван Кузьмич Маховенко, Супонев, да и сам он теперь хорошо знал об этом. И не собирался сдаваться перед фашистами. Но как он будет жить, бороться, калека безногий?! А умереть от гангрены — борьба? Это малодушие, невежество, измена и еще черт знает что! Маховенко не горячился, не убеждал. Просто рассуждал, прикидывал, что лучше, что хуже в его положении. Быть может, поэтому Владимир на операционном столе не охнул, когда ему ампутировали ногу.

— Все в порядке, — прикоснулся тыльной стороной ладони к его влажному лбу хирург.

А Надежда Шумская, та, новенькая, сказала:

— Жить и жить тебе, Володя! — Ее большие, серые, с морской прозеленью глаза светились радостью и восхищением.

Фурсов слабо улыбнулся в ответ. И отвернулся. От перенесенной боли, от голода и угнетенного состояния духа он стал худ, костляв и сер лицом. Только по-прежнему жарко золотился волос на голове. Его перенесли на койку, и он неделю пролежал неподвижно, с закрытыми глазами.

Старался перейти из мира надежд, где у него были обе ноги, в мир безногих, в мир калек. И не мог. Маховенко встревожился.

— Нельзя оставлять его наедине с мыслями, — как-то сказал он Шумской и посоветовал найти подходящую книгу. — Хорошо бы «Как закалялась сталь» или «Педагогическую поэму». А «Милого друга» приберегите до лучших времен.

Ни той, ни другой книги Надя не нашла. Зато у раненого Черкизова обнаружился чудом сохраненный «Мятеж» Фурманова. Страницы напоминали лохмотья — так была зачитана книга. Ее-то и принесла Фурсову Шумская.

Проходили дни, а книга лежала у него под подушкой непрочитанная.

— Прочитал? — спрашивала Надя. Владимир отрицательно качал головой.

— Поторопись, другие ждут.

Сначала нехотя, а потом со все возрастающим интересом начал читать Фурсов. Перед ним воскресали лица и события, о которых не раз он слышал в детстве от отца, от дядьев. И так увлекся, что забыл, где он и что с ним.

Забыл он и о соседе без руки. А тот умирал. Медленно, мучительно. Как-то рано утром он окликнул Фурсова:

— Слышь, рыжий... я, похоже, вот-вот отдам концы... Не делай страшных глаз: сдохну. И ты тоже не святой... Все мы тут подохнем.

Фурсову кровь бросилась в лицо.

— Это они хотят, чтобы мы подохли. А мы будем жить! Будем!

— Поимей мужество хоть перед смертью говорить правду.

— Я и говорю: нам надо жить! — упрямо повторил Фурсов.

— Ну и живи, если можешь... Почитывай стишки. — Безрукий задыхался. — А по мне, чем так жить, лучше сдохнуть.

Владимир взволновался. Больней боли ранило душу страшное слово «сдохну».

— Нет, так не годится... Дай, я лучше тебе почитаю... интересно.

123
{"b":"137476","o":1}