Ее против воли охватывала ястребиная жадность поймать на месте всякого похитителя собственности. И действительно, лучше тетки Клавдии никто не мог подкараулить кухарку или поденных девок, причем она не церемонилась, выворачивала им все карманы, поднимала подолы, шарила рукой за пазухой. И в последнем случае, если ничего не находила, то сердито говорила:
— Распустила свои мамы-то! Леший вас разберет, что у вас там ничего не напихано. Только людей в грех вводите.
Ночью сама старуха, беспокоясь, не один раз вставала и с фонарем обходила, осматривая двери погребов и амбаров. А когда возвращалась, богомольная, проснувшись, спрашивала, цело ли все, и если было цело, то говорила, крестясь на образ:
— Господь праведника бережет и помыслы злых от него отклоняет.
Иногда она тоже вставала среди ночи, выходила на двор и крестила замки и запертые тяжелые двери.
Она, не хуже тетки Клавдии, не была заинтересована в прибылях и богатстве Житниковых и сама ради спасения ела всегда только одну картошку и одевалась хуже всех; но, несмотря на это, и у нее был такой же страх перед всем, что могло угрожать целости и увеличению имущества. Это было сильнее всякого сознания, всякого личного расчета.
На ночь спускали собак, и они, как волки, бегали по двору и лаяли на всякий шум. Если лай продолжался, то на двор с ружьем выходил Житников, а богомольная зажигала восковую свечу, чтобы вор видел, что не спят, и клала три поклона.
— Плохи собаки! — говорила старуха. — Надо злых достать; у нас прежде были такие, что мимо усадьбы боялись ездить.
И не только нужно было все время следить, как бы чего не украли, но нужно было каждую минуту смотреть, как бы не перерасходовали в хозяйстве продуктов и провизии.
— Зачем лишнюю ложку масла льешь! — кричала тетка Клавдия, когда кухарка в чулане под ее присмотром наливала масла в бутылку.
— А то за завтраком не хватило, — говорила кухарка, останавливая руку с ложкой на полдороге.
— Вам, окаянным, сколько ни дай, вы все слопаете. Вылей назад!
А там в саду уже завязывались яблоки, крыжовник, и надо было все это беречь как от мужиков, так и от своих рабочих. Поэтому в числе прочих сторожей всегда нанимали Андрюшку, которого боялись все, даже сами хозяева, так как он бегал с ножом, как разбойник, и мог кого угодно зарезать.
И когда приходила эта пора забот, то спать почти совсем не спали, потому что боялись ложиться раньше рабочих и кухарки, чтобы они не окунули куда-нибудь носа. А потом несколько раз просыпались ночью от постоянной боязни проспать. Если же просыпались на час раньше того, чем нужно было будить рабочих, то уже не ложились больше, а начинали бродить по дому, чтобы разогнать мучительную предутреннюю жажду сна; выходили во двор, проверяли целость замков. И, если все было цело, богомольная крестилась и говорила:
— Бережет господь Сион свой.
И никогда так грязно и скудно не жили, как в это горячее время подготовки будущего урожая. Носили все грязное и отрепанное: жаль было надевать чистое на огород. Ходили неумытые, нечесаные, потому что в такое время некогда перед зеркалами рассиживать, хотя перед ними не рассиживали и в другое время. Ели на ходу, кое-как, и поэтому все были голодные и злые, как великим постом. А тетка Клавдия еще нарочно, чтобы показать, что ей не до красоты и она плевать на нее хочет, нарочно никогда не мыла рук, запачканных огородной землей, и чистила ими соленые огурцы, так что у нее через пальцы текли грязные потеки на скатерть. В комнатах по той же причине не мыли, не убирали в это время никогда, кроме праздников.
И когда летом к соседям приезжали дачники-гости и ходили под зонтиками и в перчатках, тетка Клавдия никого не ненавидела такой острой и жгучей ненавистью, как их. Увидев идущих под руку, она говорила, метнув им вслед глазами:
— Ну, сцепились…
И ничего ей так не хотелось, как плеснуть на их белые платья помоями, да еще сальными, чтобы не отмылось.
Она ненавидела их за красоту, за чистоту одежды, за то, что они не работают никакой грязной работы и руки у них всегда чистые.
После такой встречи она обыкновенно приходила домой еще более раздраженная и, разбрасывая свои тряпки, говорила:
— Нам, слава богу, чистоту да красоту наводить некогда. Зато сыты. А эта шантрапа поганая только зонтики распустит, а жрать небось нечего. Так бы и окатила из поганого ведра!
Летняя жизнь была самая мучительная, самая тревожная, потому что клались все силы на работу, а результаты еще были неизвестны: могло уродиться, могло и вовсе не родиться.
И в то время как люди могли наслаждаться пышным расцветом зелени, летними лунными ночами, освежительными грозами, Житников переживал только тревогу и страх. Было не до цветов, если представить себе, что освежительная гроза перелупит все яблоки градом: вот тогда и считай, сколько монет из кармана уплыло.
А теперь прослышали, что Воейков хочет продавать землю, и боялись, как бы не упустить и не переплатить лишнего.
Богомольная все ставила свечи, а старуха, подняв палец, говорила мужу:
— Гляди в оба…
VIII
Митеньку Воейкова опять угораздило прийти во время обеда. И опять произошел такой же переполох, что и в первый раз.
— Как нарочно пригадывает окаянный, когда люди обедают, — крикнула вне себя тетка Клавдия, схватывая за углы скатерть. — И живут-то не по-человечески, порода проклятая.
Житников, наскоро утерев рот и седые усы ребром ладони, торопливо вышел на крыльцо встретить гостя и немножко задержать его, чтобы старухи успели убрать всякие следы трапезы.
— Добро пожаловать, — сказал Житников, сняв картуз, и, держа его по своему обыкновению на отлете в правой руке, приятно улыбался.
Митенька, остановившись посередине двора, не знал, куда дальше двинуться, так как направо, на цепи у погреба, бесновалась собака с завешенными шерстью глазами, а налево и прямо простиралась навозная лужа, глубина которой была неизвестна.
— Сюда, сюда, пожалуйте, — сказал Житников, показывая направление, ближайшее к собаке. — Да замолчите вы, нет на вас погибели! Разбрехались, когда не надо.
— Зашел проведать вас, — сказал Дмитрий Ильич неловко, так что Житников, очевидно, понял, что он зашел не за тем только, чтобы проведать.
— Милости просим. Башмачки не запачкайте.
Они прошли в дом. Хозяин куда-то скрылся на несколько минут, очевидно — распорядиться насчет самовара.
Дмитрий Ильич, сев на стул у окна, обежал взглядом комнату. Здесь все было так же, как и в прошлый раз: так же горели неугасимые лампады в образном углу; стояли на божничке в темном паутинном углу бутылки со святой водой, завязанные тряпочками и с привязанными, как в аптеке, к горлышкам бумажками, на которых было написано, от какого праздника вода.
А около икон был приколот булавкой к бумажным, засиженным мухами обоям печатный лист, на котором были написаны с красными заглавными славянскими буквами двенадцать добродетелей христианина. Этого Дмитрий Ильич в прошлый раз не видел.
— Ну вот, сейчас самоварчик поставят, — сказал Житников, входя в комнату, потирая руки и приятно улыбаясь.
За прихлопнутой дверью маленькой комнаты послышалось глухое ворчанье. Житников не обратил на него никакого внимания.
— Напрасно беспокоитесь, — сказал Воейков, — я не хочу чаю.
— Нет, без чаю неловко, — возразил Житников, перестав потирать руки, но не распуская их, стоял перед гостем, слегка наклонившись вперед и все так же приветливо улыбаясь.
Самовар — это первое, к чему он бросался, если заезжал какой-нибудь гость из чужой среды. Без самовара он не знал, что с ним делать, о чем говорить.
— Ну, как у вас дела идут? — спросил Дмитрий Ильич с некоторым стеснением.
— И не говорите… — сейчас же торопливо отозвался Житников; он сел против гостя и, держа сложенные руки на коленях, сохранял прежнее наклоненное вперед положение, выражающее готовность и предупредительность хозяина к гостю. — Время такое плохое, тяжелое, что не дай бог, — продолжал Житников, таинственно понизив голос до шепота.