Хорош знойный полдень во время жатвы, когда солнце среди высоких мглистых от жара небес отвесно льет свои жаркие лучи.
На один час все точно умирает, народ весь ушел с поля, только остались лежащие в разных направлениях среди поля снопы. Жаворонки замолкли. Не видно ни одного живого существа, и только кузнечики на жнивье и на снопах еще громче, чем прежде, стрекочут среди общего молчания.
А потом наступает веселое время возки снопов с поля на гумна, где на расчищенном, гладко-убитом току вырастают круглые приземистые скирды. Скрипя и покачиваясь, подъезжают все новые тяжелые воза, увязанные веревками, с сидящим наверху малым.
Вожжи сбрасываются на спину лошади, воз торопливо развязывается. Брызжа сухим зерном и перевертываясь в воздухе, летят на твердый ток тяжелые снопы.
Все деревни и усадьбы с расчищенными гумнами густо заложены скирдами тяжелых снопов ржи, овса и темной гречихи. То там, то здесь в раскрытых воротах сарая, в густой хлебной пыли виднеется копошащийся в жаркой работе народ, мелькает выметывающаяся из барабана жужжащей молотилки обмолоченная свежая пахучая солома, которая тут же подхватывается нагладившимися до блеска деревянными вилами, складывается у ворот и увозится волоком к растущему в стороне омету.
Медленно наступает вечер, и в теплом тихом воздухе, едва несомая легким ветерком, поднимается горьковатая хлебная пыль. Убирается последняя солома. Заканчивая дневной труд, отвеивают обмолоченную рожь. И вороха погожего зерна лежат уже на гумнах перед раскрытыми воротами сарая.
И — когда на землю спускается теплая летняя ночь и прозрачный свет месяца уже начинает скользить — в тени, на гумнах, опустевших и обезлюдевших, остаются только молчаливые скирды и покрытые веретьями от ночной росы вороха нового хлебного зерна.
XX
Своя рожь у мужиков рождалась плохо. Тощая, выпахавшаяся земля на буграх была изрезана промоинами, оврагами и скорее походила на скипевшуюся золу, чем на землю.
Тощие пары стояли все лето невспаханные, и по ним, как по выбитому току, ходила исхудавшая и не перелинявшая еще с весны скотина с висящими под животом клоками свалявшейся шерсти, с выпачканными в жидком навозе боками. А телята, — которые вечно шлялись на задворках по бурьяну, — все ходили облепленные репьями, завалявшимися в шерсть и в хвосты.
И все эти стада заморенных коров, блеющих голодным хором овец бродили по бесплодному, высохшему, как камень, полю, потрескавшемуся от жары, не останавливаясь спокойно ни на минуту. Или, завив хвосты трубками, носились как угорелые, не находя ни влаги, ни корма, в то время как пастушки, побросав на меже свои грубые рукоделья, бежали за ними с палками наперерез и проклинали свою судьбу и этот проклятый зык, который нападает на скотину.
И когда под осень после дождей приступали к посеву озимого и начинали пахать пар, то под низом оказывалась та же сухая зола: вся дождевая вода скатывалась с окаменевшей корки, и вспаханное поле имело вид взвороченного асфальтового тротуара. И сколько его ни боронили мальчишки, сидя боком на лошади и молотя ее концом обороти по обоим бокам, глыбы оставались глыбами, только становились более мелкими.
Хорошая земля была лишь у помещиков. И когда говорили о делах, то непременно рассуждали о том, что сделать, чтобы земля не сходила на нет и давала бы хороший урожай.
— Солдат Филипп рассказывал, что в иных местах ее порошками какими-то посыпают, — скажет иной раз Николка-сапожник.
— Порошки тут ни при чем, — говорил кротко Степан, стоя скромно в стороне и помаргивая больными глазами, — а вот кабы взялись все дружно, по-братски, вспахали бы прямо после уборки, она бы разрыхлела вся и урожай был бы лучше.
— Сроду пахали под самый посев, а теперь после уборки пахать будем? — говорил старик Софрон. — Оттого-то и идет все хуже, что все норовят не как люди делали, а по-своему перевернуть. Уж когда соку в ней нет, тут, когда ее ни паши, все равно много не выпашешь.
— Много не выпашешь, а немного лучше на другой год беспременно будет, — замечал Степан, — а на третий год еще немного лучше.
— А когда тебя на погост поволокут, тогда совсем в самый раз будет, — добавлял Сенька.
Один раз все после косьбы сидели под копной с прислоненными к ней косами и ели, черпая большими деревянными ложками щи из принесенных ребятишками кувшинчиков и горшочков.
— Да, видно, все свой предел имеет, — сказал кровельщик. — Никакая скотина больше своего веку не живет. Так и земля, сколько на ней ни ездить, — прибавил он, облизывая ручку своей ложки и качнув назидательно головой. — Прежде в силе была и рожала.
— Прежде по-божьему с землей обходились, — сказал Тихон столетний, — чтили ее, матушку, вот она и рожала.
— Прежде чтили, как матушку, а теперь кроем по матушке, — сказал негромко Сенька.
— Ну, бреши, да не забрехивайся, — строго закричали на него почти все. Только Андрюшка с Митькой поперхнулись кашей и упали от смеха животами на землю.
— Хоть бы их нечистые за язык повесили, прости господи, — сказала с гневом старушка Аксинья, принесшая своему старику Тихону обед — размоченный хлеб в воде с луком. Она сердито плюнула в сторону и перекрестилась.
— Бывало, с иконами по ней ходили, — сказала она через минуту, согнав с лица гневное выражение и приняв смягченное и умиленное. — Как только зеленя весной откроются да земля обвянет, так после обедни всем народом с образами на зеленя. В небе солнышко, жаворонки поют, на траве роса. Стоишь, молишься и кланяешься лбом в нее, матушку, а на душе радость так и трепыхается.
Мужики, в противоположность умиленному выражению Аксиньи, ели с серьезными, как бы равнодушными лицами, не имевшими к рассказу никакого отношения. Но стало как-то тихо: никто ничего не говорил, не зубоскалил.
— Чтили ее, матушку, — опять сказал Тихон, кончив есть и обтирая аккуратно тряпочкой свою ложку.
— Вот, значит, и урожаи бывали, — сказал Фома Короткий.
— А сеяли как!.. — продолжала Аксинья. — Выезжали с пасхальной свечкой да со святой водой, да еще святили семена-то.
Тихон слушал и, забывшись, держа вытертую ложку в руках, кивал головой, глядя перед собою вдаль.
— А как пойдет, бывало, старик с севалкой святые зерна разбрасывать, — на душе светло делается, ровно это Христос сам батюшка идет по полю, — говорила Аксинья, в умилении сложив руки перед грудью и с улыбкой глядя перед собой в пространство.
— Вот оно, значит, и выходило, когда все по порядку делали, а не зря, — сказал опять Фома Короткий.
— И люди знающие были, — заметил Софрон.
— Знающие… Это что с нечистью-то знались? — недоброжелательно спросила Аксинья.
— Про нечисть никто не говорит, а бывает такое, что шут его знает что, — не ладится, и шабаш.
— Верно, верно! — сказали голоса. — Это бывает: и свечки ставишь, и водой святой брызгаешь, — нет, не берет — как заколодило. А что-нибудь такое — глядишь: помогнуло.
— Так, значит, и надо к нечистому на поклон идти, душу продавать? — сказала Аксинья.
— Что ж поделаешь? Ежели он хорошее дело помогает сделать.
Сонный полдень стоял над жатвой. Ослепительно белые кудрявые облака столбами поднимались над желтым, покрытым копнами полем, которое необозримо расстилалось под горячим небом, пестрея белыми рубахами мужиков, красными платками нагнувшихся у своей тощей полоски жниц.
Все стали подниматься, крестясь на восток, утирая рты и поднимая с жнивья кафтаны, на которых сидели.
Потом взялись за косы.
— Уж теперь и неизвестно, чем ее пробовать, — сказал кузнец с нетерпеливым раздражением глядя на ниву, — молитва не берет, слова тоже не берут.
Все молча посмотрели на расстилавшееся перед ними бесконечное поле, как доктор смотрит на больного, причину болезни которого он найти не может, и начали, как бы нехотя, косить.