— Ну, вы расскажите мне что-нибудь… ну, вообще о ваших методах ведения хозяйства, о ваших способах увеличения доходности и вообще… — говорил профессор, мягко прикасаясь на каждой фразе к книге со шнурами, которая лежала точно улика против управляющего на столе.
— Стараемся по возможности, а ежели в чем сомневаетесь, ваше превосходительство, то ваша воля.
— Боже избави! — сказал испуганно профессор, даже отшатнувшись в своем кресле от управляющего и как бы защищаясь от него выставленными вперед руками. — Я позвал вас просто для беседы… я, собственно, отношусь совершенно безразлично к тому, дает имение доход или ничего не дает. Вы знаете меня: для меня материальные ценности не имеют ни малейшего значения. И я скажу даже больше: если для вас, например, по внутренним убеждениям тяжело повышать доходность путем, скажем, угнетения рабочих и крестьян, то я, с своей стороны, всегда готов вас освободить от этой необходимости… В конце концов истинно человеческое отношение, конечно, дороже всяких материальных выгод.
Эту фразу управляющий понял совершенно неожиданным образом.
— Если вы имеете подозрение в моей неспособности, ваше превосходительство, то прошу — увольте меня, а только я старался по силе возможности и, так сказать, соблюдал все до самомалейшей точности, — сказал управляющий, достав грязный комочек носового платка и утерев им красный вспотевший лоб.
Эта фраза была так неожиданна для Андрея Аполлоновича, что он даже не знал, что сказать. Он покраснел шеей, зажевал губами и дрожащими от конфуза руками стал нервно перекладывать вещи на письменном столе. У него было такое состояние, как будто он, сам того не ожидая, попался во всем: уличен в притворстве, сыщических кознях, в самых скверных приемах эксплуататора. И теперь ему нельзя будет глаз поднять на управляющего, а не то что проверять какие-то книги.
— Откуда?… Откуда же вы заключаете?… У меня даже мысли не было вас оскорбить или заподозрить… Ведь я же ни одним словом вам не сказал… — говорил Андрей Аполлонович, тоже достав из кармана платок, и, держа его в руке, жестикулировал вместе с ним.
— Я хорошо понимаю, что ваше превосходительство по деликатности не говорите прямо, но из вопросов ваших я должен понимать или нет?… — сказал управляющий, уже прямо взглядывая на профессора, как будто вдруг сила переместилась и он из подсудимого превратился в обвинителя.
— …Я позвал вас просто побеседовать… Боже мой, я не знаю, как это получилось… я прошу вас верить мне… — говорил Андрей Аполлонович, беря управляющего за обе руки и сознавая в то же время, что, говоря так, он еще больше топит себя, так как явная ложь была уже в том, что он позвал управляющего будто бы только для беседы.
И почувствовал, что положение безвыходно и что мучительность и почти физическая тяжесть этого положения усиливается еще тем, что он не может выйти, благодаря ногам управляющего, из своего тесного угла.
— Вот что!.. — сказал вдруг профессор с торжественным и просиявшим лицом, посмотрев некоторое время на управляющего.
Тот, взглянув на него, ждал.
— Чтобы доказать вам, добрейший Флегонт Семенович, мое искреннее к вам доверие (я даже стыжусь выговорить это слово, как будто может быть речь о недоверии), — сказал Андрей Аполлонович, вставая и протягивая руки к управляющему, как бы желая обнять его за плечи, — чтобы доказать вам, я прошу вас взять все эти книги: я не дотронусь ни до одной из них. Вот извольте… — И он подвинул по столу к управляющему книги.
Управляющий, еще больше покраснев, встал и открыл профессору выход из закоулка. Профессор сейчас же воспользовался этим и вышел на свободу. Он стоял и торжественно, просветленным взглядом смотрел на управляющего.
Тот, угнув голову, медленно собирал свои книги, как собирает бедняк отклоненные ростовщиком вещи для заклада, и, подняв наконец глаза, сказал:
— Прикажете идти, ваше превосходительство?
Он сказал это официально покорно, не с той свободой во взгляде, с какой смотрит преступник, в вине которого убеждены, и он уже считает бесполезным надеяться улучшить свое положение лишними унижениями.
— Пожалуйста, пожалуйста, — поспешно сказал профессор. — И еще раз, ради бога, я прошу вас бросить всякие мысли… всякие мысли…
Управляющий, молча поклонившись и прихватив левой рукой тяжелые книги, правой снял с гвоздя свой картуз и ушел, неловко пролезши своим огромным телом в низкую дверь.
Профессор почувствовал, что управляющий остался при своем убеждении и будет считать его ловким и хитрым собственником, лукавым сыщиком, эксплуататором и что ему, Андрею Аполлоновичу, нельзя теперь будет спокойно выйти и встречаться взглядом с этим человеком… И придется прятаться и бегать от него.
Когда баронесса Нина, ждавшая окончания беседы, вошла в светелку, она нашла Андрея Аполлоновича в таком угнетенном состоянии, что даже испугалась.
— Андрэ, ради бога, что с вами?
Андрей Аполлонович с расстроенным лицом, некоторое время не отвечая, ходил взад и вперед по комнате, потом сказал голосом, близким к слезам:
— Я не могу!., не могу теперь встречаться с этим человеком. Ради бога, прошу как-нибудь избавьте меня от него. И пока он будет здесь, я не выйду из этой комнаты.
— Все обнаружилось?… Этого и надо было ожидать.
Баронесса Нина, некоторое время испуганно глядевшая на профессора, вдруг, с успокоенным и обрадованным лицом, сказала почти торжественно:
— Андрэ!.. Я знала, что вы все-таки мужчина. Завтра же его не будет здесь.
XLII
Валентин с приятелями гостил уже пятые сутки у Сомовых в Отраде. Повидимому, ему понравилась усадьба и хозяева этой усадьбы. Он как будто даже и не собирался уезжать. А о продаже имения он ни разу даже и не заикнулся.
Кучера Митрофан и Ларька, казалось, тоже были довольны времяпровождением здесь. И когда кончали убирать лошадей, то сидели около конюшни и покуривали трубочки.
Казалось, их нисколько не тяготило то, что они находятся в бездействии и неопределенном положении.
Хотя Митрофан и тут не оставался без дела. Он, подойдя к какой-нибудь жнейке, долго ее осматривал, потрагивал в разных местах руками, как бы обдумывая и соображая, хотя у него дома стояла на дворе точно такая же машина и на нее он давно уже перестал обращать внимание — настолько, что даже наваливал на нее всякой дряни, вроде рваных хомутов.
Если же он заговаривал с каким-нибудь сомовским рабочим, подошедшим во время этого осматривания, то рассказывал ему, что у них тоже есть такая машина, только будет получше и побольше, вроде как двойная. При этом он еще раз обходил машину, потрагивал ее руками, даже заглядывал под низ и, взяв за дышло, пятил ее несколько назад.
Ларька, в противоположность хозяйственным наклонностям Митрофана, интересовался больше поденными девками и молодками, которые вечером приходили с поля в усадьбу в своих красных сарафанах, с граблями и песнями, за расчетом. И в то время, как хозяйка усадьбы, выйдя на крыльцо в очках и с расчетной книгой, записывала, сидя на ступеньках крыльца, Ларька, раздобыв звонкую тростниковую жалейку с загнутым рожком из бересты, садился у конюшни под старой ракитой на бревне и начинал играть, перебирая задумчиво дырочки пальцами.
Было то время, когда с поля гонят коров и по деревне слышно хлопанье кнута, в кухне трещит огонь для ужина и бабы гремят ведрами у колодца.
Хозяйка, устало сняв очки и закрыв расчетную книгу, ушла в дом.
На большом господском дворе лежали протянувшиеся далеко по сырой траве догорающие лучи солнца. Вверху над ракитами мирно синели вечерние небеса, а из застывающего сада тянуло вечерней сыростью.
Ларька вдруг неожиданно менял меланхолический задумчивый тон на задорно веселый, поигрывал плечами, подмигивал глазами, и скоро уж слышался присвист и дробь тяжелых деревенских каблуков по притоптанной земле.
Наконец, уже на пятый день, Валентин сказал, что, пожалуй, пора и трогаться. И когда Софья Александровна, уже привыкшая как-то к нему, просила еще остаться, Валентин выслушал ее с обычной своей корректностью и сказал, что он ничего не имел бы против, если бы не спешное дело, по которому они едут.