К утру все трое добирались кое-как до княжеского имения, предварительно раза два сбившись с дороги, и, проспавшись, сидели и обсуждали, когда переменится эта каторжная жизнь и как скоро подохнут устроившие ее болотные души.
С Федюковым сделалось что-то странное; он то вдруг почему-то воспрянул было, ходил гоголем, потом сразу скис, растерялся, стал задумываться и испуганно оглядываться на всякого, кто к нему обращался, точно боялся, что его за что-то потянут к ответу.
Авенир всецело ушел в организацию ордена, который он затеял для воспитания в сыновьях общественной дисциплины и пробуждения общественного темперамента. Но что-то у него не ладилось с этим, как было слышно.
Владимир тоже исчез с горизонта. И все разбрелись, точно овцы без пастыря.
Тут только поняли и оценили значение Валентина, потому что без него расползлось и не осталось никакого скрепляющего начала.
Устраивать развлечения никому не хотелось. Во-первых потому, что раз нужно делать и устраивать — значит, веселье это не искреннее. И, кроме того, каждому казалось, что он умственно перерос всякое веселье. А поехать, чтобы посмотреть на других, как они веселятся, — значит испытать к ним ненависть и презрение за то, что они бессмысленно, как недоразвившиеся субъекты, способны хихикать и веселиться с глупым самодовольством, не замечая собственной ограниченности, которая со стороны бьет в глаза.
И потому, кто ни оглядывался по сторонам, всякий видел, что окружающее общество неизмеримо ниже его в умственном и идейном отношении. Так что серьезно по душе говорить все равно было не с кем.
Развитию общественной жизни больше всего мешало то, что, как на грех, все были люди противоположных умственных течений, очень ревниво оберегавшие чистоту своих принципов, благодаря чему тот же Федюков не мог двух слов сказать с человеком чуждой или низшей ступени развития и даже с человеком приблизительно подходящего развития, но с таким, с которым он не сходился в каких-нибудь мелочах и оттенках. Не говоря уже о том, что люди, либерально настроенные, не могли доставить удовольствия своей компании людям, настроенным консервативно.
Кроме того, люди свободных профессий питали какое-то высшее неуловимое презрение ко всем, занимавшим официальное положение, к чиновникам, как стеснителям и агентам правительственного гнета.
И, где бы ни собиралось общество, везде в нем оказывалось столько враждебных элементов, сколько было людей.
Конечно, при таком положении дела каждый чувствовал, что никакого дела в этой атмосфере создать нельзя, да и не имело никакого смысла создавать в таком настроении. А настроение такое будет до тех пор, пока будет такая среда.
Но все знали, что если придет час, когда все внешне связывающее спадет, развяжутся руки, то воспрянувший дух все сразу наверстает в бурном порыве. И потому были спокойны и не предпринимали никаких мер. И предпринимать что бы то ни было без этого порыва совершенно не стоило. Уже если начинать делать, так начинать всей душой, в перерожденном состоянии, а не в этих серых буднях, которые, точно паутиной, окутали всю общественную жизнь.
И всякий знал и твердо веровал, что чем больше томили эти серые будни, тем больше накапливался порыв для будущего. Чем больше они давили, тем большая жажда новой жизни пробуждалась в душе.
Это подавление души пошлостью и тиной бездействия было даже приятно, так как каждый думал:
«Пусть давит: чем больше давит, тем скорее прорвется какой-нибудь катастрофой, и тогда загорится мысль и вспыхнет огонь. Тогда будут и кипучая деятельность, и тесное единение, и что хотите».
XXIV
И казалось, что сама судьба помогала этим людям.
На Востоке дела запутывались все больше и больше.
Раньше дипломаты думали, что не все потеряно, что продлят срок ноты, разберутся, соберется конференция. Но, несмотря на усиленные хлопоты держав о продлении срока для ответа на австрийскую ноту, ответ Австрии получился отрицательный.
Австрийский министр иностранных дел сказал русскому послу, что Австрии неудобно уступать в последнюю минуту, так как это роняет ее престиж и может усилить самоуверенность Сербии.
Все знали и говорили, что Германия ведет закулисные интриги и поддерживает Австрию в ее неуступчивости.
Но австрийский посол отрицал это и сказал, что Австрия вручила ноту Сербии без определенного уговора с Берлином. Хотя при этом прибавил, что, конечно, раз стрела пущена, Германии остается только выполнить свои союзнические обязанности по отношению к Австрии.
Положение становилось тем более грозно, что одновременно с этим русское правительство опубликовало следующее официальное сообщение: «Правительство весьма озабочено наступающими событиями и посылкой Австро-Венгрией ультиматума Сербии. Правительство зорко следит за развитием сербско-австрийского столкновения, к которому Россия не может остаться равнодушной».
Это показало всем, что положение серьезно. Положение стало еще более серьезно, когда получилось известие, что австрийский посланник, не получив удовлетворительного ответа, со всем составом миссии покидает Белград.
Казалось, начинали сбываться предсказания людей, настроенных пессимистически.
Оставалось только ждать, что Австрия пойдет и на то, чтобы объявить мобилизацию. Но это казалось слишком смело с ее стороны, тем более что Грей сказал германскому послу, что австрийская мобилизация, если таковая будет, должна вызвать мобилизацию России, и тогда возникнет острая опасность всеобщей войны.
Но на того, по-видимому, это не произвело большого впечатления.
Для всех стало очевидно, что Австрии должна быть противопоставлена могущественная коалиция великих держав, которая произвела бы наконец желательное впечатление на нее. И русский министр иностранных дел обратился к своим послам в Италии и Англии с предложением просить эти державы занять отрицательную позицию по отношению к Австрии, чтобы восстановить равновесие в Европе.
События росли. Внимание всей Европы было приковано к ожиданию страшного факта: объявит Австрия мобилизацию или нет?
Общее настроение менялось по нескольку раз в день: то казалось, что Сербия, сделавшая уступки, остановит ход грозных событий. То выяснялось, что Австрия не приняла и этих уступок. То являлась надежда на предполагаемую конференцию держав в Лондоне и т. д.
И наконец произошло то, что предполагали, но во что не верили. 13 июля Австрия объявила мобилизацию. И Европа была уже реально поставлена перед возможностью страшных событий. Слово оставалось за русским царем.
XXV
То, чего все с таким нетерпением ждали, совпало как раз с праздничным и торжественным днем у Левашевых.
14 июля был день рождения Ирины, и съехалось много народа. Тут были члены Общества Павла Ивановича: сам Павел Иванович, Ольга Петровна, Щербаков, сестра Юлия. Но не было Митеньки Воейкова и, что особенно странно показалось, баронессы Нины с профессором и Федюкова.
Перед самым обедом приехал дворянин в куцем пиджаке со свежей газетой и передал ее Николаю Александровичу Левашеву, причем таинственно, суетливо оглянувшись по сторонам, вынул эту газету еще в передней из внутреннего кармана и, сказавши: «Здесь», — ткнул в газету пальцем, сложив ее еще пополам, и бережно передал предводителю, как будто боясь, что из нее что-то высыплется.
Николай Александрович, выдержав искушение, дотерпел до конца обеда, и, когда лакей в белых перчатках показался в дверях огромной столовой с таинственно завернутой в салфетке бутылкой шампанского, он, вынув заложенную за борт сюртука салфетку, положил перед собой на стол газету, разгладил ее и достал из замшевого чехольчика пенсне.
Все за столом насторожились и сидели, оглядываясь друг на друга, как бы молчаливо спрашивая, что это готовится.
Один дворянин в куцем пиджачке возился как будто спокойно над крылышком цыпленка, точно он ничего не замечал и не знал, в чем дело.