Авенир подскочил как ужаленный.
— Я националист?…
И сейчас же, повернувшись к Валентину и Митеньке, прибавил, торжественно указывая на Федюкова пальцем:
— Вот подходящий собеседник для профессора. Тоже логики нанюхался (Авенир даже поднялся и говорил стоя). Но около нас вы с логикой ошибетесь. Да, я благоговею перед русским народом, перед его душой, потому что такой души ни у кого нет! — сказал Авенир, ударив себя кулаком в грудь. — И эта душа у всех одна, даже у того серого мужика, что идет по двору. В нем мудрость без всякой вашей культуры. — И вдруг, повернувшись в сторону мужика, крикнул:
— Иван Филиппыч, стой! Пойди сюда!
Мужик подошел к окну и, сняв шапку, положил локти на подоконник, оглядывая сидевших за столом незнакомых господ, как бы соображая, не имеет ли их присутствие отношения к тому, что его позвали.
— Ну-ка, скажи, брат, что-нибудь, — обратился к нему Авенир, сделав гостям знак, чтобы они слушали.
— Да ведь что ж сказать-то… язык не мельница, без толку не вертится.
— Довольно! — крикнул Авенир. — Уже сказано! Ну, пошел, больше ничего не надо. Видал? — спросил он живо Валентина, когда мужик, нерешительно надевая одной рукой свою овчинную шапку, пошел от окна. — В его душе вечная мудрость и тишина, а в нашей вечное беспокойство, потому что мы передовые разведчики о дальней земле. Там прилизались, украсили свои очаги, — кричал он, показывая рукой по направлению к печке, — а нас ничем не успокоишь. Никогда! Потому что для нас материальные блага — чушь! Культура — чушь! Красота — чушь! Все — чушь! Слышите? Я вам с профессором говорю.
— Что вы ко мне пристали с этим профессором, — сказал, обидевшись, Федюков.
— Ага, колется! И я вам скажу: все это хорошо (он указал пальцем на блины) — блины и прочее, так сказать, святыни и заветы старины, как говорит Владимир, — но если придет момент — все полетит к черту, и блины и заветы. От самих себя отречемся, а не то что от национальности. Вот, брат, как! И вы, Федюков, совершенно правы в своем отрицании национальности и действительности, — неожиданно закончил Авенир. Он указал при этом на удивленного Федюкова пальцем уже с несколько изнеможенным и усталым видом. Но сейчас же опять вскочил, загоревшись.
— Я вам скажу великую истину: мы велики и сильны тем, что мы… — он остановился, таинственно подняв руку вверх, — мы велики и сильны тем, что мы — ждем. А там ничего не ждут.
Он опять указал пальцем к печке. Потом стукнул себя пальцем по лбу и, сказавши: «Вот что надо понимать», — встал из-за стола, наскоро утерши носовым платком губы, подошел к Валентину и, прижав его в углу, куда тот пошел за пепельницей, сказал, подняв палец:
— И раз мы убеждены в великой миссии, то она придет, потому что это предчувствие того, что уже кроется в нас. Если бы не крылось, не было бы предчувствия, а раз есть предчувствие, значит…
— Кроется… — подсказал Федюков.
— Да, я и забыл, мы, собственно, к тебе и приехали по делу, — сказал Валентин.
— Именно?… — спросил Авенир, сразу сделав серьезное, даже тревожное лицо.
— Павел Иванович Тутолмин учреждает Общество для объединения всех слоев населения и хочет привлечь к этому все живые силы.
— Он агент правительства!.. — сказал Авенир таким тоном, каким говорят: он предатель!
— Ну что ж, что агент правительства, — возразил Валентин, — все-таки там поговоришь, выскажешься. А то ведь тебе тут словом перекинуться не с кем.
Авенир задумался.
— Ну ладно, идет! Приеду. Хотят подмазаться… — прибавил он, подмигнув. — Ну да не на таких напали.
— Что же мы, в город-то сегодня, я вижу, опоздаем? — сказал Митенька, подойдя к Валентину.
— В какой город? Зачем в город? — спросил Авенир, живо повернувшись к Митеньке от Валентина.
— Да вот он все спешит, хочет жалобу на своих мужиков подавать, — ответил за Митеньку Валентин.
— Вовсе это не я хочу, а ты хочешь. Я, наоборот, совершенно против этого, принципиально против.
— Ну так чего же ты беспокоишься?
— Раз уж дело начато, тянуть его нечего, — сказал Митенька недовольно и немного сконфуженно при мысли, что Авенир может получить о нем не совсем выгодное представление.
— Ну и подавайте после, — крикнул Авенир, — этот подлый народ стоит учить — мерзавец на мерзавце, — а сейчас и слышать не хочу. Мы еще рыбу вечером все поедем ловить. А сейчас ложитесь спать.
— Пожалуй, это верно, — сказал Валентин, — подашь ли ты на мужиков сегодня или завтра или никогда — разве это имеет значение?
— Верно! — проговорил Авенир, стоявший рядом и ждавший конца переговоров, и поспешно повел гостей в приготовленную для них прохладную завешенную комнату.
XXV
Весь дом Авенира был похож на походную палатку, где как будто не жили по-настоящему, а только переживали зиму. Во всех низких комнатах с перегородками, оклеенными бумагой, на столах, на окнах, просто на полу — валялись рыболовные сети, клубки суровых ниток для вязания и починки неводов, ружейные патроны в ящике с гвоздями. На стене в маленькой проходной комнатке с полутемным окном, выходившим на завешенное крыльцо-террасу, над кроватью висели двухствольные охотничьи ружья, соединенные накрест стволами, с кожаной охотничьей сумкой под ними и с сеткой, на которой виднелись приставшие окровавленные засохшие перья.
Под низким потолком, оклеенным меловой бумагой, носились целые рои мух, для которых на деревянных подоконниках были расставлены грязные засиженные тарелки с ядовитыми серыми бумажками.
А под вечер налетали комары и с своим надоедливым писком кусали за шею и за руки. Поэтому спали почти все в сарае на сене или в лодках, когда ездили за рыбой. Обыкновенно уезжали дня на три. Для отдыха причаливали где-нибудь под лесом, разводили костер из валяющихся по берегу палок, нанесенных разливом, и варили уху в котелке, сидя вокруг костра на корточках.
У Авенира было семь сынов, и все были огромные, коренастые, при новом человеке глядевшие несколько исподлобья. И все молчаливые, в противоположность говорливости Авенира.
Оживлялись они только тогда, когда ехали по деревне и поднимали дорогой травлю собак. Причем средний из них, Данила, самый плотный, в пудовых сапогах, с толстой шеей и широкой спиной всегда возил с собой на этот случай своего белого кобеля для затравки. И когда начиналась грызня с прижатым под самую телегу Белым, Данила бросался в самую середину собак и начинал их крестить нагайкой направо и налево. Авенир даже покровительствовал этому, находя настоящее положение дел более близким к природе. Свои принципы полной свободы воспитания он проводил особенно горячо, и сыновья, как только приезжали на лето из школы домой, так уже не заглядывали ни в одну книгу до осени. Они ездили за рыбой, ходили на охоту, причем били все, что ни попадалось: уток, тетеревей; если попадался ястреб — били ястреба, мелкие птички — били и мелких птичек.
— Ну, мои молодцы повычистили все основательно, — говорил иногда Авенир. — Прежде на нашем озере утки стадами садились, а теперь и галки кругом не увидишь. Ну, да это хорошо, по крайней мере, непосредственность. Придет время, дух созреет и сам запросит для себя пищи.
У них была какая-то особенная страсть уничтожения и разрушения. Если они шли мимо чужого забора и видели отставшую доску, то у них никогда не являлось желания поправить, а наоборот, взявшись дружно в несколько рук, отрывали ее совсем. А такие предметы, как садовые зеркальные шары, что обыкновенно ставятся на дачах посредине цветников и блестят на солнце, или стекла в беседках, не выживали и одного дня, после того как попадались им на глаза. Часы в доме ни одни не шли, сколько их ни вешали. И потому жили всегда без часов.
— Ближе к природе, — говорил обыкновенно Авенир.
У всех был такой огромный запас сил и энергии, что они могли не спать несколько ночей подряд, когда ездили за рыбой, или пропадать по целым суткам в лесу без пищи. У Данилы сила действовала главным образом по линии разрушения: он мог срубить какое угодно дерево, выворотить придорожный столб с указанием дороги. И благодаря этому вокруг дома не было ни одного дерева: большие порубили, а маленькие поломали.