На основании этих соображений Митенька себя счел вправе приехать к Николаю Петровичу, потому что цель его поездки была посерьезнее посещений городских барышень. И если Николай Петрович не гнал тех, то его-то он совсем уже не имел права выгнать.
Митенька Воейков приотворил широкую низкую дверь, обитую оборванной рогожкой, и нерешительно спросил:
— Дома кто-нибудь есть?
И сейчас же вслед за его вопросом послышался негромкий приятный голос:
— Дома, дома, пожалуйте.
В дверях показался высокий седой старик в длинной белой крестьянской рубахе, подпоясанной тонким ремешком, и в грубых, дурно сшитых сапогах.
— Я вам не помешаю? — спросил Митенька, войдя в дверь, но еще держась за ручку, как бы готовясь уйти в случае неблагоприятного ответа.
— Нет, нет, ничего, — торопливо и с полной готовностью служить своим временем гостю ответил хозяин.
Несмотря на костюм и грубые крестьянские сапоги, в нем ясно чувствовался человек породы. Удлиненное прямое, с тонкими чертами белое лицо, высокий лоб и большие белые руки сразу говорили забредшему сюда посетителю, что перед ним стоит бывший светский и придворный человек.
— У меня несколько сорно, я работаю здесь, — сказал с мягкой, извиняющейся улыбкой хозяин и провел гостя в большую низкую комнату с потемневшими бревенчатыми стенами и маленькими подслеповатыми окошками, какие бывают в деревенских банях. Комната, похожая на обычную крестьянскую избу, поражала своим странным и запущенным видом.
Почерневший потолок был подклеен по щелям кое-где полосками газетной бумаги. На деревянных пыльных полках и столах были навалены старые, с кожаными корешками, книги, покрытые слоем пыли и замеченные бумажками, очевидно, для справок.
Весь пол был усыпан стружками, так как у дощатой перегородки стоял токарный станок, на котором лежала брошенная стамеска. По стенам висели ботанические гербарии, виднелись приборы и барометрические записи: очевидно, ручной труд и естествознание наполняли собой весь досуг хозяина.
В переднем углу комнаты, где обыкновенно висят иконы и где их не было у Николая Петровича, висели таблицы атмосферного давления, стоял самодельный стол со стершимися проножками. На столе стоял обед из вареных овощей и овсянки, который хозяин, очевидно, прервал для гостя.
И среди всего грубого, крестьянского странно поражал взгляд серебряный кофейник — единственная роскошь среди всего убогого, самодельного.
Здесь все было самодельное. Точно этого человека выбросило на необитаемый остров, где нет никакой культуры и ему приходится самому, с огромной затратой времени и труда, непривычными руками производить плохие вещи первой необходимости.
— Я прервал ваш обед, кажется? — сказал виновато Митя Воейков.
— Пожалуйста, не беспокойтесь, я пообедал, я уже сыт, — еще более виновато и поспешно сказал хозяин.
У него были, очевидно, подслеповатые или больные глаза, потому что он ими моргал каждую минуту, как будто они у него слипались или их застилало.
Он, усадив гостя, сам остался стоять несколько в стороне, ближе к притолке, засунув одну белую большую руку за тонкий ремень пояса.
У него были поза и выражение полной готовности служить гостю, и он стоял, немного наклонив набок голову и слегка подавшись вперед, как бы боясь не расслышать, что скажет гость.
XIII
Митенька долго не знал, о чем ему говорить с Николушкой.
Уже благодаря тому, что он сидел, а хозяин стоял в своей белой крестьянской рубахе у притолки, Митенька не мог относиться к нему с тем внутренним преклонением, с каким он ехал к нему, как к необыкновенному человеку. У него было такое ощущение, как будто он был начальством или важным лицом, а Николай Петрович — подчиненным.
Несмотря на просьбу Дмитрия Ильича сесть, хозяин торопливо поблагодарил и продолжал стоять, время от времени моргая своими слипающимися глазами.
— Вас крестьяне не обижают? — спросил Митенька.
— Нет, нет, ничего, — торопливо и даже как будто испугавшись, что его кто-то обижает, ответил Николай Петрович.
— А как же я сейчас видел ребятишек — они у вас горох таскают?
Хозяин беспокойно оглянулся на окно, но видно было, что это беспокойство не за горох, а за ребятишек, о которых гость может подумать что-нибудь дурное.
— Ведь это дети, — сказал он извиняющимся за них тоном, — дети иногда берут что-нибудь, в сад ходят… Но мне остается, остается… вполне достаточно! — опять торопливо добавил он, как бы боясь навести гостя на мысль о том, что около него живут недобросовестные люди.
— Впрочем, все зависит от своего собственного взгляда, — сказал Митенька, — когда думаешь о внешних вещах и забываешь про свое внутреннее, главное, то все кажется, что мало, что тебя обирают.
Николай Петрович при первых словах гостя, торопливо моргнув, еще внимательнее подался вперед.
— Да, да, совершенно верно, совершенно верно, — сказал он с таким видом, как будто его оживление происходило не от мысли, высказанной гостем, а от желания не обидеть его недостаточным вниманием в том, что для гостя имеет, очевидно, большое значение.
— И вот я думаю теперь коренным образом изменить жизнь, не стараться воздействовать на внешние условия, не переделывать людей и их установления, а сначала переделать себя, — сказал Митенька. — Я заехал к вам потому, что мне кажется, вам близко и понятно это.
Митенька ожидал, что Николай Петрович расскажет ему про свою жизнь, увидев в нем близкого по духу человека.
Но Николай Петрович, выражавший на лице и во всей своей фигуре полную готовность слушать то, что нужно рассказать гостю, сам не высказывал своих мыслей, точно боялся, как бы у гостя не осталось впечатления, что он деспотически давит на мнение посетителя, высказываясь сам, вместо того, чтобы слушать.
Митенька чувствовал, что Николаю Петровичу все равно безразлично, он ли, Митенька, стоит перед ним и высказывает дорогие для него мысли или кто-нибудь другой.
И, если бы к Николаю Петровичу сейчас приехал после Митеньки кто-нибудь, кто стал бы высказывать совершенно противоположные мысли, Николай Петрович с такой же внимательностью выслушал бы и того. Как будто для него не существовало отдельных людей, не существовало идей, с которыми он соглашался бы или не соглашался.
Очевидно, он не мог допустить мысли высказать симпатию одному и не высказать ее другому, согласиться с мыслью одного и не согласиться с мыслью другого и тем обидеть его, так как он должен любить всех и никого не обижать, всех выслушивать и не высказывать своих мыслей, которые могут случайно оказаться для кого-нибудь неприятны.
Поэтому, когда Митенька спросил, можно ли навсегда отрешиться от общественности и ее вопросов, хотя бы даже в такой исключительный момент, как теперь, перед угрозой войны, и жить только своим внутренним миром, Николай Петрович как-то потерялся и сказал несколько виновато и нерешительно, что, конечно, поскольку он осмеливается судить, можно, если это… соответствует внутренней настроенности данного человека…
— Но это, конечно, только мое мнение, оно ни для кого не обязательно, — добавил он сейчас же с некоторой испуганной поспешностью.
И, о чем бы Митенька ни говорил, Николай Петрович вежливо и поспешно соглашался. А раз соглашался безоговорочно, не противопоставляя никакой своей мысли, то разговор сейчас же прекращался. И нужно было придумывать, о чем еще спросить.
И от этого согласия, которое преследовало, конечно, только добрую цель служения человеку, у Митеньки появилось ощущение скуки от своих собственных мыслей и стыда за них, и он, боясь потери в себе подъема, стал прощаться.
Хозяин не удерживал его, не звал к себе, очевидно, боясь насиловать волю гостя, и только благодарил за то, что он заехал к нему.
Когда они проходили через маленькую комнатку-переднюю, где, в противоположность комнате Николая Петровича, висела икона с зажженной перед ней лампадой, дверь в сени вдруг отворилась, и на пороге показалась высокая статная крестьянская женщина лет сорока, с красивым и правильным русским лицом. Она, очевидно, пришла от обедни, так как было воскресенье. На ней был праздничный костюм и новые полусапожки.