— Ну неужели нельзя хоть на неделю отложить эту поездку? — говорили ему друзья.
— Никак нельзя, — отвечал Валентин.
Несмотря на краткость срока, все сошлись с ним гораздо ближе, чем с профессором, который хотя и был человеком чистейшей души, но отличался чрезмерной деликатностью и совестливостью, что бывало подчас несколько утомительно. Пить с ним было нельзя, ухаживать за женщинами при нем тоже было неудобно, именно благодаря слишком большой его чистоте.
Всех теперь интересовал вопрос, что будет, когда он приедет на лето из Москвы, и как отнесется его чистая душа, воспитанная на лучших интеллигентских традициях, к факту скандального присутствия в его доме Валентина…
XII
Когда мужики собрались на бревнах потолковать о делах вечерком, в первое же воскресенье после Николина дня, то праздничное настроение прошло; никто уже не вспоминал, что и как хорошо было прежде, а все видели только, как плохо и тесно в настоящем.
Пришли еще не все и потому разговора пока не начинали. Захар Кривой в стороне возбужденно курил свернутую папироску, поминутно сдувая пепел. Кузнец, подойдя, остановился и, пробежав по лицам собравшихся, как бы ища, кто тут ведет дело, сказал нетерпеливо:
— Ну что ж, начинать так начинать, за чем дело стало?
Никто ничего не ответил. Все лежали, сидели с таким видом, как будто их приведя насильно, иные курили и лениво сплевывали, оглядываясь на вновь подходивших, как будто нужен был какой-то срок, чтобы разбудить внимание всех и втянуть их в обсуждение дел.
— Начинать тут долго нечего, — сказал Захар, заплевав в пальцах папироску и входя в круг в рваной распахнутой поддевке и с расстегнутым воротом рубахи, — а говори дело — и ладно. А то покуда начинать будем, вовсе без порток останемся. Как про старину начнут рассказывать, так все было, а сейчас куда ни повернешься — ни черта нету.
— До того дошло, что уж податься некуда, — сказал скорбно Андрей Горюн, сидевший босиком на бревне. — Земля вся выпахалась, как зола стала, речки повысохли, палки дров за двадцать верст нету.
— Может, переделяться? — нерешительно сказал подошедший в своей вечной зимней шапке и с палочкой Фома Коротенький.
— Сколько ни переделяйся, земля-то все та же.
— Хорошие места итить искать надо, больше тут нечего ждать, — сказал Степан, вытирая свернутой в комочек тряпочкой свои слезящиеся глаза.
— Тут хорошие места под боком, только руку протянуть, — озлобленно крикнул Захар.
И все невольно посмотрели на усадьбы, так как знали, что он про них говорит.
— Чужое добро, милый, ребром выпрет, — отозвался старик Тихон, — так-то.
Он стоял, опершись грудью на палку и смотрел куда-то вдаль. Весь белый, седой, в длинной рубахе и босиком, он был похож на святого, что рисуют на иконах.
— У нас, брат, не выпрет, ребра крепкие. Я вот амбар на его земле поставил, да еще горожу раскидаю к чертовой матери, — крикнул Захар, злобно сверкнув своим бельмом на кривом глазу.
— Ты амбарчик на каточках сделай, — сказал Сенька, — как дело плохо обернется, так жену со свояченицей запрег и перекатил от греха.
Некоторые машинально обернулись к Сеньке, но, увидев, что он, по обыкновению, балагурит, с досадой отвернулись.
— Только язык чесать и мастер, — проворчал Иван Никитич, хозяйственный аккуратный мужичок, который напряженно слушал Захара.
— Он и на отцовых похоронах оскаляться будет, — сказали недовольно сзади про Сеньку.
— Они уж из семи печей хлеб-то едят, — крикнул опять Захар.
— А у нас и одной топить нечем, — сказал Захар Алексеич, мужичок из беднейших, сидевший на завалинке опустив голову.
— Чтоб не жарко было… — вставил опять, не утерпев, Сенька.
— На нож полезу, а амбара ломать не дам; перекорежу все к черту! — кричал Захар с налившимися кровью глазами, сверкая своим бельмом. Все даже затихли, глядя на него.
— Верно, — крикнул кузнец, всегда первый присоединявшийся ко всякому смелому решению.
Позднее всех подошедший лавочник со счетами, в фартуке и с карандашом за ухом, остановился вне круга и некоторое время молча, прищурив глаз, смотрел на Захара и на всех, как бы желая дать им высказаться до конца и твердо зная про себя, что ему нужно здесь сказать.
Он отличался тем, что всегда имел неторопливый значительный вид и находчивость. Спокойно и ядовито резал на сходках, никого не щадя, даже своих друзей, — как будто не узнавая их, — когда выступал их противником. Знал всякие законы и употреблял такие слова, которых никогда не слышали и не знали, что они значат и что на них отвечать. Поэтому всегда озадаченно молчали, и он оставался победителем.
Все увидели, что лавочник пришел, и, поглядывая на него, ждали, что он скажет. Но он, не обращая ни на кого внимания, смахнув фартуком пыль, присел на бревно в стороне со своими счетами. Потом неожиданно встал и вошел в круг.
— Во всем надо поступать по пределу закона, — сказал лавочник строго и раздельно, но не повышая голоса, как бы зная, что он и так заставит всех слушать. — Это раз!.. — Он, держа счеты левой рукой около бока, правой отрубил в воздухе ладонью с растопыренными пальцами.
— …Потом надо еще знать планты и по ним доказать предел нарушения. Это два!.. — продолжал он, отрубив еще раз рукой, причем смотрел не на Захара, против которого выступал, а прямо в землю перед собой, стоя с несколько расставленными ногами. — А то ты выставил, как дурак, этот свой амбарчик, его на другой же день и сковырнут к чертовой матери, а самого по чугунке на казенный счет.
— За хорошими местами… — подсказал, подмигнув, Сенька.
Лавочник рассеянно, как полководец в пылу битвы, оглянулся на него и, как бы считая свой аргумент неопровержимым, отошел в сторону. Потом опять быстро повернулся к Захару, посмотрел на него и крикнул громче и тоном выше:
— Ты линию закона найди, вот тогда будешь действовать на основании, да давность опровергни! — кричал он, глядя на подвернувшегося Фому, а своим кривым пальцем тыкая в направлении Захара. — Он тебя одной давностью убить может.
Сказав это, лавочник под молчаливыми взглядами вышел из круга и сел на бревно.
Все нерешительно переглядывались. Возбуждение, загоревшееся было от слов Захара, показавшихся самой очевидностью, вдруг погасло.
— Так напорешься, что ой-ой… — сказал, как бы про себя, староста.
Все оглянулись на старосту.
— И не разберешь, что… — сказал чей-то голос.
Все молчали.
— Это тогда ну ее к черту, — сказал кузнец, всегда первым отпадавший от принятого решения, если результаты оказывались сомнительны.
— Пока руки связаны, ни черта не сделаешь, — сказал Николка-сапожник, сидевший на траве, сложив босые ноги кренделем.
— А кто их развяжет-то?… — спросил сзади голос.
Все уныло молчали.
— Хоть бы общественные дела, что ли, делать, — сказал кузнец, — а то к колодезю не подъедешь, мостик в лощине уж такой стал, что чертям в бирюльки только на нем играть.
— И лужа еще эта поперек всей деревни, нет на нее погибели, — прибавил кто-то.
— Лужа-то к середке лета сама высохнет, а вот насчет мостика изладиться бы как-нибудь, это верно, — сказали голоса.
— Вот чертова жизнь-то: не то что как у других — год от году все лучшеет, — а тут что плохое, не хуже этой лужи, держится, а хорошее год от году только все на нет сходит.